Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Архиерей

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627402.01.99
Чехов, А.П. Архиерей [Электронный ресурс] / А.П. Чехов. - Москва : Инфра-М, 2015. - 16 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/517181 (дата обращения: 15.01.2025)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
Б и б л и о т е к а Р у с с к о й К л а с с и к и

А.П. Чехов 
 

АРХИЕРЕЙ 

 
 

А.П. Чехов 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

АРХИЕРЕЙ 

 

 
 
 
 
 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА–М 
2015 

2 

I 

Под вербное воскресение в Старо–Петровском монастыре шла 
всенощная. Когда стали раздавать вербы, то был уже десятый час 
на исходе, огни потускнели, фитили нагорели, было всё, как в 
тумане. В церковных сумерках толпа колыхалась, как море, и 
преосвященному Петру, который был нездоров уже дня три, казалось, что все лица – и старые, и молодые, и мужские, и женские 
– походили одно на другое, у всех, кто подходил за вербой, одинаковое выражение глаз. В тумане не было видно дверей, толпа 
всё двигалась, и похоже было, что ей нет и не будет конца. Пел 
женский хор, канон читала монашенка. 
Как было душно, как жарко! Как долго шла всенощная! Преосвященный Петр устал. Дыхание у него было тяжелое, частое, 
сухое, плечи болели от усталости, ноги дрожали. И неприятно 
волновало, что на хорах изредка вскрикивал юродивый. А тут 
ещё вдруг, точно во сне или в бреду, показалось преосвященному, будто в толпе подошла к нему его родная мать Мария Тимофеевна, которой он не видел уже девять лет, или старуха, похожая на мать, и, принявши от него вербу, отошла и всё время глядела на него весело, с доброй, радостной улыбкой, пока не смешалась с толпой. И почему–то слезы потекли у него по лицу. На 
душе было покойно, всё было благополучно, но он неподвижно 
глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже 
нельзя было узнать ни одного человека, и – плакал. Слезы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи еще кто–то заплакал, 
потом дальше кто–то другой, потом еще и еще, и мало–помалу 
церковь наполнилась тихим плачем. А немного погодя, минут через пять, монашеский хор пел, уже не плакали, всё было по–
прежнему. 
Скоро и служба кончилась. Когда архиерей садился в карету, 
чтобы ехать домой, то по всему саду, освещенному луной, разливался веселый, красивый звон дорогих, тяжелых колоколов. Белые стены, белые кресты на могилах, белые березы и черные тени 
и далекая луна на небе, стоявшая как раз над монастырем, казалось теперь жили своей особой жизнью, непонятной, но близкой 
человеку. Был апрель в начале, и после теплого весеннего дня 
стало прохладно, слегка подморозило, и в мягком холодном воздухе чувствовалось дыхание весны. Дорога от монастыря до города шла по песку, надо было ехать шагом; и по обе стороны ка
3 

реты, в лунном свете, ярком и покойном, плелись по песку богомольны. И все молчали, задумавшись, всё было кругом приветливо, молодо, так близко, всё – и деревья и небо, и даже луна, и хотелось думать, что так будет всегда. 
Наконец карета въехала в город, покатила по главной улице. 
Лавки были уже заперты, и только у купца Еракина, миллионера, 
пробовали электрическое освещение, которое сильно мигало, и 
около толпился народ. Потом пошли широкие, темные улицы, 
одна за другою, безлюдные, земское шоссе за городом, поле, запахло сосной. И вдруг выросла перед глазами белая зубчатая стена, а за нею высокая колокольня, вся залитая светом, и рядом с 
ней пять больших, золотых, блестящих глав, – это Панкратиевский монастырь, в котором жил преосвященный Петр. И тут также высоко над монастырем тихая, задумчивая луна. Карета въехала в ворота, скрипя по песку, кое–где в лунном свете замелькали черные монашеские фигуры, слышались шаги по каменным 
плитам... 
– А тут, ваше преосвященство, ваша мамаша без вас приехали, 
– доложил келейник, когда преосвященный входил к себе. 
– Маменька? Когда она приехала? 
– Перед всенощной. Справлялись сначала, где вы, а потом поехали в женский монастырь. 
– Это, значит, я ее в церкви видел давеча! О господи! 
И преосвященный засмеялся от радости. 
– Они велели, ваше преосвященство, доложить, – продолжал 
келейник, – что придут завтра. С ними девочка, должно, внучка. 
Остановились на постоялом дворе Овсянникова. 
– Который теперь час? 
– Двенадцатый в начале. 
– Эх, досадно! 
Преосвященный посидел немного в гостиной, раздумывая и 
как бы не веря, что уже так поздно. Руки и ноги у него поламывало, болел затылок. Было жарко и неудобно. Отдохнув, он пошел к 
себе в спальню и здесь тоже посидел, всё думая о матери. Слышно было, как уходил келейник и как за стеной покашливал отец 
Сисой, иеромонах. Монастырские часы пробили четверть. 
Преосвященный переоделся и стал читать молитвы на сон 
грядущим. Он внимательно читал эти старые, давно знакомые 
молитвы и в то же время думал о своей матери. У нее было девять душ детей и около сорока внуков. Когда–то со своим мужем, 

4 

дьяконом, жила она в бедном селе, жила там очень долго, с 17 до 
60 лет. Преосвященный помнил ее с раннего детства, чуть ли не с 
трех лет и – как любил! Милое, дорогое, незабвенное детство! 
Отчего оно, это навеки ушедшее, невозвратное время, отчего оно 
кажется светлее, праздничнее и богаче, чем было на самом деле? 
Когда в детстве или юности он бывал нездоров, то как нежна и 
чутка была мать! И теперь молитвы мешались с воспоминаниями, 
которые разгорались всё ярче, как пламя, и молитвы не мешали 
думать о матери. 
Кончив молиться, он разделся и лег, и тотчас же, как только 
стало темно кругом, представились ему его покойный отец, мать, 
родное село Лесополье... Скрип колес, блеянье овец, церковный 
звон в ясные, летние утра, цыгане под окном, – о, как сладко думать об этом! Припомнился священник лесопольский, отец Симеон, кроткий, смирный, добродушный; сам он был тощ, невысок, сын же его, семинарист, был громадного роста, говорил неистовым басом; как–то попович обозлился на кухарку и выбранил ее: «Ах ты, ослица Иегудиилова!», и отец Симеон, слышавший это, не сказал ни слова и только устыдился, так как не мог 
вспомнить, где в священном писании упоминается такая ослица. 
После него в Лесополье священником был отец Демьян, который 
сильно запивал и напивался подчас до зеленого змия, и у него 
даже прозвище было: Демьян–Змеевидец. В Лесополье учителем 
был Матвей Николаич, из семинаристов, добрый, неглупый человек, но тоже пьяница; он никогда не бил учеников, но почему–то 
у него на стене всегда висел пучок березовых розог, а под ним 
надпись на латинском языке, совершенно бессмысленная – betula 
kinderbalsamica secuta. Была у него черная мохнатая собака, которую он называл так: Синтаксис. 
И преосвященный засмеялся. В восьми верстах от Лесополья 
село Обнино с чудотворной иконой. Из Обнина летом носили 
икону крестным ходом по соседним деревням и звонили целый 
день то в одном селе, то в другом, и казалось тогда преосвященному, что радость дрожит в воздухе, и он (тогда его звали Павлушей) ходил за иконой без шапки, босиком, с наивной верой, с 
наивной улыбкой, счастливый бесконечно. В Обнине, вспомнилось ему теперь, всегда было много народу, и тамошний священник отец Алексей, чтобы успевать на проскомидии, заставлял 
своего глухого племянника Илариона читать записочки и записи 
на просфорах «о здравии» и «за упокой»; Иларион читал, изредка 

5 

получая по пятаку или гривеннику за обедню, и только уж когда 
поседел и облысел, когда жизнь прошла, вдруг видит, на бумажке 
написано: «Да и дурак же ты, Иларион!» По крайней мере до 
пятнадцати лет Павлуша был неразвит и учился плохо, так что 
даже хотели взять его из духовного училища и отдать в лавочку; 
однажды, придя в Обнино на почту за письмами, он долго смотрел на чиновников и спросил: «Позвольте узнать, как вы получаете жалованье: помесячно или поденно?» 
Преосвященный перекрестился и повернулся на другой бок, 
чтобы больше не думать и спать. 
– Моя мать приехала... – вспомнил он и засмеялся. 
Луна глядела в окно, пол был освещен, и на нем лежали тени. 
Кричал сверчок. В следующей комнате за стеной похрапывал 
отец Сисой, и что–то одинокое, сиротское, даже бродяжеское 
слышалось в его стариковском храпе. Сисой был когда–то экономом у епархиального архиерея, а теперь его зовут «бывший отец 
эконом»; ему 70 лет, живет он в монастыре в 16 верстах от города, живет и в городе, где придется. Три дня назад он зашел в Панкратиевский монастырь, и преосвященный оставил его у себя, 
чтобы как–нибудь на досуге поговорить с ним о делах, о здешних 
порядках... 
В половине второго ударили к заутрене. Слышно было, как 
отец Сисой закашлял, что–то проворчал недовольным голосом, 
потом встал и прошелся босиком по комнатам. 
– Отец Сисой! – позвал преосвященный. 
Сисой ушел к себе и немного погодя явился уже в сапогах, со 
свечой; на нем сверх белья была ряса, на голове старая, полинялая скуфейка. 
– Не спится мне, – сказал преосвященный, садясь. – Нездоров 
я, должно быть. И что оно такое, не знаю. Жар! 
– Должно, простудились, владыко. Надо бы вас свечным салом смазать. 
Сисой постоял немного и зевнул: «О господи, прости меня 
грешного!» 
– У Еракина нынче электричество зажигали, – сказал он. – Не 
ндравится мне! 
Отец Сисой был стар, тощ, сгорблен, всегда недоволен чем–
нибудь, и глаза у него были сердитые, выпуклые, как у рака. 
– Не ндравится! – повторил он, уходя. – Не ндравится, бог с 
ним совсем! 

6 

II 

На другой день, в вербное воскресение, преосвященный служил обедню в городском соборе, потом был у епархиального архиерея, был у одной очень больной старой генеральши и наконец 
поехал домой. Во втором часу у него обедали дорогие гости: старуха мать и племянница Катя, девочка лет восьми. Во время обеда в окна со двора всё время смотрело весеннее солнышко и весело светилось на белой скатерти, в рыжих волосах Кати. Сквозь 
двойные рамы слышно было, как шумели в саду грачи и пели 
скворцы. 
– Уже девять лет, как мы не видались, – говорила старуха, – а 
вчера в монастыре, как поглядела на вас – господи! И ни капельки не изменились, только вот разве похудели и бородка длинней 
стала. Царица небесная, матушка! И вчерась во всенощной нельзя 
было удержаться, все плакали. Я тоже вдруг, на вас глядя, заплакала, а отчего, и сама не знаю. Его святая воля! 
И несмотря на ласковость, с какою она говорила это, было заметно, что она стеснялась, как будто не знала, говорить ли ему ты 
или вы, смеяться или нет, и как будто чувствовала себя больше 
дьяконицей, чем матерью. А Катя не мигая глядела на своего дядю, преосвященного, как бы желая разгадать, что это за человек. 
Волоса у нее поднимались из–за гребенки и бархатной ленточки 
и стояли, как сияние, нос был вздернутый, глаза хитрые. Перед 
тем как садиться обедать она разбила стакан, и теперь бабушка, 
разговаривая, отодвигала от нее то стакан, то рюмку. Преосвященный слушал свою мать и вспоминал, как когда–то, много–
много лет назад, она возила и его, и братьев, и сестер к родственникам, которых считала богатыми; тогда хлопотала с детьми, а 
теперь с внучатами и привезла вот Катю... 
– У Вареньки, у сестры вашей, четверо детей, – рассказывала 
она, – вот эта, Катя, самая старшая, и бог его знает, от какой причины, зять отец Иван захворал, это, и помер дня за три до Успенья. И Варенька моя теперь хоть по миру ступай. 
– А как Никанор? – спросил преосвященный про своего старшего брата. 
– Ничего, слава богу. Хоть и ничего, а, благодарить бога, жить 
можно. Только вот одно: сын его Николаша, внучек мой, не захотел по духовной части, пошел в университет в доктора. Думает, 
лучше, а кто его знает! Его святая воля. 

7 

– Николаша мертвецов режет, – сказала Катя и пролила воду 
себе на колени. 
– Сиди, деточка, смирно, – заметила спокойно бабушка и взяла 
у нее из рук стакан. – Кушай с молитвой. 
– Сколько времени мы не видались! – сказал преосвященный и 
нежно погладил мать по плечу и по руке. – Я, маменька, скучал 
по вас за границей, сильно скучал. 
– Благодарим вас. 
– Сидишь, бывало, вечером у открытого окна, один–
одинешенек, заиграет музыка, и вдруг охватит тоска по родине, и, 
кажется, всё бы отдал, только бы домой, вас повидать... 
Мать улыбнулась, просияла, но тотчас же сделала серьезное 
лицо и проговорила: 
– Благодарим вас. 
Настроение переменилось у него как–то вдруг. Он смотрел на 
мать и не понимал, откуда у нее это почтительное, робкое выражение лица и голоса, зачем оно, и не узнавал ее. Стало грустно, 
досадно. А тут еще голова болела так же, как вчера, сильно ломило ноги, и рыба казалась пресной, невкусной, всё время хотелось 
пить... 
После обеда приезжали две богатые дамы, помещицы, которые сидели часа полтора молча, с вытянутыми физиономиями; 
приходил по делу архимандрит, молчаливый и глуховатый. А там 
зазвонили к вечерне, солнце опустилось за лесом, и день прошел. 
Вернувшись из церкви, преосвященный торопливо помолился, 
лег в постель, укрылся потеплей. 
Неприятно было вспоминать про рыбу, которую ел за обедом. 
Лунный свет беспокоил его, а потом послышался разговор. В соседней комнате, должно быть, в гостиной, отец Сисой говорил о 
политике: 
– У японцев теперь война. Воюют. Японцы, матушка, всё равно, что черногорцы, одного племени. Под игом турецким вместе 
были. 
А потом послышался голос Марии Тимофеевны: 
– Значит, богу помолившись, это, чаю напившись, поехали мы, 
значит, к отцу Егору в Новохатное, это... 
И то и дело «чаю напившись», или «напимшись», и похоже 
было, как будто в своей жизни она только и знала, что чай пила. 
Преосвященному медленно, вяло вспоминалась семинария, академия. Года три он был учителем греческого языка в семинарии, 

8 

без очков уже не мог смотреть в книгу, потом постригся в монахи, его сделали инспектором. Потом защищал диссертацию. Когда ему было 32 года, его сделали ректором семинарии, посвятили в архимандриты, и тогда жизнь была такой легкой, приятной, 
казалась длинной–длинной, конца не было видно. Тогда же стал 
болеть, похудел очень, едва не ослеп и, по совету докторов, должен был бросить всё и уехать за границу. 
– А потом что? – спросил Сисой в соседней комнате. 
– А потом чай пили... – ответила Марья Тимофеевна. 
– Батюшка, у вас борода зеленая! – проговорила вдруг Катя с 
удивлением и засмеялась. 
Преосвященный вспомнил, что у седого отца Сисоя борода в 
самом деле отдает зеленью, и засмеялся. 
– Господи боже мой, наказание с этой девочкой! – проговорил 
громко Сисой, рассердившись. – Балованная какая! Сиди смирно! 
Вспомнилась преосвященному белая церковь, совершенно новая, в которой он служил, живя за границей; вспомнился шум теплого моря. Квартира была в пять комнат, высоких и светлых, в 
кабинете новый письменный стол, библиотека. Много читал, часто писал. И вспомнилось ему, как он тосковал по родине, как 
слепая нищая каждый день у него под окном пела о любви я играла на гитаре, и он, слушая ее, почему–то всякий раз думал о 
прошлом. Но вот минуло восемь лет, и его вызвали в Россию, и 
теперь он уже состоит викарным архиереем, и всё прошлое ушло 
куда–то далеко, в туман, как будто снилось... 
В спальню вошел отец Сисой со свечой. 
– Эва, – удивился он, – вы уже спите, преосвященнейший? 
– Что такое? 
– Да ведь еще рано, десять часов, а то и меньше. Я свечку 
нынче купил, хотел было вас салом смазать. 
– У меня жар... – проговорил преосвященный и сел. – В самом 
деле, надо бы что–нибудь. В голове нехорошо... 
Сисой снял с него рубаху и стал натирать ему грудь и спину 
свечным салом. 
– Вот так... вот так... – говорил он. – Господи Иисусе Христе... 
Вот так. Сегодня ходил я в город, был у того – как его? – протоиерея Сидонского... Чай пил у него... Не ндравится он мне! Господи Иисусе Христе... Вот так... Не ндравится! 

9 

III 

Епархиальный архиерей, старый, очень полный, был болен 
ревматизмом или подагрой и уже месяц не вставал с постели. 
Преосвященный Петр проведывал его почти каждый день и принимал вместо него просителей. И теперь, когда ему нездоровилось, его поражала пустота, мелкость всего того, о чем просили, о 
чем плакали; его сердили неразвитость, робость; и всё это мелкое 
и ненужное угнетало его своею массою, я ему казалось, что теперь он понимал епархиального архиерея, который когда–то, в 
молодые годы, писал «Учения о свободе воли», теперь же, казалось, весь ушел в мелочи, всё позабыл и не думал о боге. За границей преосвященный, должно быть, отвык от русской жизни, 
она была не легка для него; народ казался ему грубым, женщины–просительницы скучными и глупыми, семинаристы и их учителя необразованными, порой дикими. А бумаги, входящие и исходящие, считались десятками тысяч, и какие бумаги! Благочинные во всей епархии ставили священникам, молодым и старым, 
даже их женам и детям, отметки по поведению, пятерки и четверки, а иногда и тройки, и об этом приходилось говорить, читать и 
писать серьезные бумаги. И положительно нет ни одной свободной минуты, целый день душа дрожит, и успокаивался преосвященный Петр, только когда бывал в церкви. 
Не мог он никак привыкнуть и к страху, какой он, сам того не 
желая, возбуждал в людях, несмотря на свой тихий, скромный 
нрав. Все люди в этой губернии, когда он глядел на них, казались 
ему маленькими, испуганными, виноватыми. В его присутствии 
робели все, даже старики протоиереи, все «бухали» ему в ноги, а 
недавно одна просительница, старая деревенская попадья, не 
могла выговорить ни одного слова от страха, так и ушла ни с чем. 
И он, который никогда не решался в проповедях говорить дурно 
о людях, никогда не упрекал, так как было жалко, – с просителями выходил из себя, сердился, бросал на пол прошения. За всё 
время, пока он здесь, ни один человек не поговорил с ним искренно, попросту, по–человечески; даже старуха мать, казалось, 
была уже не та, совсем не та! И почему, спрашивается, с Сисоем 
она говорила без умолку и смеялась много, а с ним, с сыном, была серьезна, обыкновенно молчала, стеснялась, что совсем не шло 
к ней? Единственный человек, который держал себя вольно в его 
присутствии и говорил всё, что хотел, был старик Сисой, который 

10 

Похожие