Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Последний дебют

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627241.01.99
Куприн, А.И. Последний дебют [Электронный ресурс] / А.И. Куприн. - Москва : Инфра-М, 2014. - 8 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512898 (дата обращения: 28.11.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
А.И. Куприн  
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ПОСЛЕДНИЙ ДЕБЮТ 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ПОСЛЕДНИЙ ДЕБЮТ 

 
 
 
Я, раненный насмерть, играл,  
Гладьяторов  бой представляя…  
Гейне. 
 
 
Антракт между третьим и четвертым действиями кончался. 
Капельмейстер Геккендольф только что добрался до самого интересного места, изображавшей очень наглядно плач иудеев в 
пленении вавилонском. 
Иван Иванович ужасно любил такие пьесы, где все время шла 
отчаяннейшая фуга,– где жалобное рыдание флейт смешивалось с 
патетическими восклицаниями кларнета, где гудел самым безжалостным образом тромбон и все покрывалось глухим рокотанием 
турецкого барабана, где музыканты, приведенные в ужас этим 
хаосом звуков и готовые положить инструменты, кидали на капельмейстера взоры, полные самого мрачного, безнадежного отчаяния… 
Тогда Иван Иванович производил чудеса: он бросался из стороны в сторону, делал самые трудные телодвижения, удивляя 
публику своею гибкостью, и, нако– нец, красный от усталости и 
волнения, обводил зрителей торжествующим взором, когда инструменты сливались в общем хоре. 
На этот раз публика не могла отдать должного удивления музыкальным подвигам Ивана Иваныча, потому что все были заняты разговорами о драме, которая шла в первый раз. Называли 
вполголоса имя автора и указывали на литерную ложу, где сидел 
молодой человек с растрепанной шевелюрой. 
На сцене шла суматоха. Алексей Трофимович Петунья, исполнявший одновременно должность и декоратора, и машиниста, и 
сценариуса, был в страшном волнении. 
– Опускайте, опускайте кулисы-то!– кричал он, бегая без сюртука по сцене.– Да тише, осторожнее, говорят вам! Послушай, ты, 
баранья голова, как тебя звать? 
– А Кириллом,– отвечал, усмехаясь, кудрявый рослый парень. 

2 

– Так ты, голубчик Кирилл, сбегай сейчас вниз, в кассу. Спроси у Андрей Филипыча мой саквояж, понимаешь? Ну, мешочек 
такой, маленький, кругленький… Да ты пошевеливайся, бегом! 
Ну, что вы там заснули? Где же река-то? Николай Антонович, вы 
реку позабыли, давайте реку! 
– Пущай висит,– отвечал сверху грубый голос,– таперя кулисы 
мешают, тады легше будет. 
–А вы, Николай Антонович, вал починили? Прошлый раз 
Анемподистов четырнадцать зубцов сломал. Александр Петрович, я просто не знаю, что мне делать, облака истерзаны в клочки, 
река просвечивает, кулисы старые, гнилые… Последнее слова 
относились к антрепренеру и директору труппы, быстро проходившему через сцену с хлыстом в руке. Это был высокий, статный мужчина лет тридцати пяти. Лицо его обрамленное густою 
гривой черных волос, живописно падавших на плечи, носило печать какой-то гордой, самоуверенной силы. Особенно хороши 
были его большие, серые, холодные глаза, тяжелый взгляд которых не могли выдержать многие, даже очень решительные люди. 
– Обратите, пожалуйста, внимание,– вопил Алексей Трофимович, жестикулируя самым отчаянным образом.– Андрюшка опять 
запил, старые кулисы никуда не годятся, могут упасть, разбить 
кому-нибудь голову… 
– Потом, потом, – прервал рассеянно Александр Петрович. – 
Где Гольская? 
– Оне в уборной-с, если не ошибаюсь,– отвечал Алексей Трофимович и опять побежал раздавать приказания. 
Поднявшись наверх, Александр Петрович остановился перед 
маленькой крашеной дверью и постучал. 
– Кто там? Войдите! – раздался за дверью приятный женский 
голос. 
Лидия Николаевна Гольская была красавица. Трагик Анемподистов, игравший на сцене под псевдонимом Фальери и поразивший купчих в самое сердце краткой, но ядовитой эпиграммой: 
 
Фигура 
Без тюрнюра!— 
 
всякий раз, когда заходила речь о Лидии Николаевне, закатывал глаза под лоб так, что несколько минут в орбитах вращались 
одни громадные белки, и восклицал хрипящим басом: «Богиня! 

3 

Классическая богиня!» Действительно, тонкие правильные черты 
лица, классический профиль и будто мраморная, прозрачноматовая бледность лица Гольской позволяли дать ей это название. 
При входе антрепренера Лидия Николаевна сделала порывистое движение вперед, но опять опустилась в кресло, и только 
густой румянец залил ее бледные щеки. 
– Чем обязана чести видеть вас у себя? – спросила она через 
силу, и в тоне ее голоса зазвучали худо скрываемые горечи и презрение. 
Александр Петрович тряхнул гривой черных волос. Этот прямой вопрос ему сильно не понравился, потому что он хотел приступить к объяснению исподволь. 
– Я просил бы вас, Лидия Николаевна, оставить, во-первых, 
этот тон, который мне неприятен, а затем хотел вам доложить, 
что меня положительно возмущают ваши вздохи и безнадежные 
взгляды. На каком основании это все делается? А сегодня вы, как 
будто нарочно из рук вон плохо играете. Хорошо еще, что вас 
любит публика, а то ведь провалили бы пьесу, окончательно провалили бы… Чисто женская логика! Разозлится на одного человека, а делает неприятности двадцати пяти. Здесь, кроме меня, 
страдает автор, страдают ваши товарищи; я уверен, три четверти 
зрителей не слыхали вашего умирающего голоса. И он остановился против нее, раздраженный, взволнованный, ожидающий 
ответа. 
– Александр Петрович, представьте себе,– заговорила, наконец, Лидия Николаевна прерывающимся голосе, – представьте 
себе женщину, которая полюбила горячо и сильно,– полюбила в 
первый раз а жизни. 
Александр Петрович сделал нетерпеливое движение. 
– Подождите немного! Представьте себе дальше, что она отдала все что только может отдать женщина, а он надругался над 
этой горячей, слепою любовью, вбросил эту женщину на произвол судьбы. И представьте себе, Александр Петрович, что этой 
женщине приходится развлекать тысячную толпу именно в то 
время, когда она, быть может, близка к самоубийству или к безумию! 
– Ну вот! Я так и знал,– прервал нетерпеливо антрепренер.– И 
к чему здесь эта напущенная иносказательность, когда вы могли 
бы прямо потребовать у меня объяснения? Когда я вам говорил, 

4 

что я вас люблю,– я говорил от чистого сердца, точно так же, как 
и вы – по всей вероятности. Если бы вы меня разлюбили, я не 
стал бы ныть и требовать   любви! Если бы мне было тяжело, я 
повесился бы на первой балке моего театра; если бы меня мучила 
зависть и злоба против моего соперника, я не стал бы сдерживаться, а сделал бы то, что мне хотелось бы сделать: разбил бы, 
например, кому-нибудь голову вот этим самым графином… 
– Александр Петрович,– возразила Гольская – вы забываете, 
кажется, что я женщина, что… 
– Ах, не все ли равно! Я, признаюсь, не понимаю, совершенно 
не понимаю сентиментальных пошляков, которые уверяют, что 
раз сошлись мужчина и женщина, между ними возникает какоето взаимное нравственное обязательство. Стыдитесь, Лидия Николаевна! Так простительно думать девицам, которые, заслышав 
в словах мужчины намек на любовь, тащат его к брачному сожительству! Я вам понравился, вы мне понравились,– это, повашему, естественно? А разве не естественно и то, что вы мне перестали нравиться? 
– Александр Петрович! А ваши клятвы, обещания? Вспомните, как вы призывали все, что еще для вас осталось святого, в 
свидетели вашей любови! – Что ж из этого? Или вы думаете, я 
сделан из дерева? Страсть, которая одинаково палила и меня и 
вас, заставила бы всякого на моем месте клясться точно так же, 
как клялся я! Ну, хорошо, положим, я должен был сдержать эти 
клятвы; да неужели вам будет приятно, если я начну снова уверять вас в своей любви, после того как сказал вам, и очень ясно, 
что вы мне перестали нравиться? А ведь вы должны со мной согласиться, что я не могу по произволу вызывать в себе нежные 
чувства! 
– Александр Петрович, вы хотя бы вспомнили, что я должна 
сделаться матерью, – прошептала, отворачиваясь, Лидия Николаевна… 
Она так была хороша в этом замешательстве, что у антрепренера мелькнула на мгновение мысль: а ведь я могу еще ее уверить,– скажу, что хотел испытать. Но это было только на мгновение; он отогнал соблазнительную мысль и отвечал суровым тоном: 
– Ну что же-с? Обеспечить законным образом существование 
ребенка? Этого вам хочется? С удовольствием… 

5 

Он не успел докончить фразы. Оскорбленная женщина встала 
с кресла и, задыхаясь от гнева, произнесла почти шепотом: 
– Вон! 
Это «вон!» было сильнее громкого крика. Человек; никогда, 
ни при каких обстоятельствах не терявшийся, покорно вышел, 
понурив голову. 
Лидия Николаевна долго смотрела на затворявшуюся дверь и 
почти без чувств опустилась в кресло. Тяжелые мысли, как кошмар, проносились и путались в ее голове, а вместе с ними создавалось и зрело какое-то ужасное решение. 
– Ваш выход, Лидия Николаевна,– раздался через некоторое 
время сиплый тенор Вальцова, первого комика и не последнего 
шулера на все руки, как называл его язвительный Анемподистов,– поскорее, пожалуйста. 
Она сумела победить волнение, недаром она была превосходной артисткой, и сухо, но твердо отвечала: 
– Иду!.. Скажите, что иду. 
На сцене было душно. Шел последний акт, в котором молодая 
девушка, обманутая возлюбленным (эту роль исполнял антрепренер) и осыпанная незаслуженными упреками, принимает яд и 
умирает, унося в могилу проклятия тому, кого она так сильно 
любила. Гольская стояла в ожидании своего выхода, прислонив-
шись к кулисе, бледная, с шибко бьющимся сердцем. Кто-то взял 
и лежал ее руку. Она услышала над ухом участливый голос режиссера: 
– Вы бледны, как смерть, Лидия Николаевна, не хотите ли воды?.. Она молча, отрицательно покачала головой. 
«Начинается, начинается,– со страхом думала Лидия Николаевна,– спрошу в последний раз, и он должен ответить, должен 
под чужими словами понять мои мучения… Ах, как стучит сердце… А этот противный Анемподистов кричит и кривляется!» 
Она дождалась наконец момента, когда Анемподистов, изгибаясь в судорожных движениях, долженствовавших изображать 
гнев, удалился за кулисы, призывая замогильным басом все громы небесные на чью-то несчастную голову, дождалась резкого 
шепота режиссера: 
«Вам, Лидия Николаевна», – дождалась и вышла. 
Она вышла, прекрасная и величественная в своей скорби, и уж 
один вид ее заставил вздрогнуть и забиться сотни сердец. 

6 

Она ничего не видала, кроме мощной фигуры, неподвижно 
стоявшей посреди сцены, и сама не знала, какое чувство будила в 
ней эта фигура: прежнюю ли беззаветную любовь, или глубокую 
ненависть и презрение… 
«Что он скажет? – проносилось в уме.– Неужели не тронется 
это холодное сердце? Скажи, что ты меня любишь, обними меня 
по-прежнему, я все отдала тебе,– я тебя любила без конца, без оглядки… Но разве это возможно, разве осталась для меня какаянибудь надежда?.. Вот он что-то говорит… Нет! Это те же холодные, жестокие слова, та же убийственная, рассчитанная насмешка…» 
Она рыдала, ломая руки, она умоляла о любви, о пощаде. Она 
призывала его на суд божий и человеческий и снова безумно, отчаянно рыдала… 
Неужели он не поймет ее, не откликнется на этот вопль отчаяния? 
И он один из тысячи не понял ее, он не разглядел за актрисой 
женщину; холодный и гордый, он покинул ее, бросив ей в лицо 
ядовитый упрек. 
Она осталась одна. 
Всем становилось жутко, каждый чувствовал, как по спине у 
него пробегала холодная волна. 
Суфлер в изумлении захлопнул книгу, – в ней не было ни одного слова, похожего на эти, полные мрачной скорби слова. 
Скрипач, начавший было тянуть сурдинку, остановился и застыл на месте с раскрытыми от ужаса глазами. 
А она каким-то надорванным голосом рассказывала историю 
своей несчастной погибшей любви, – роптала на небо и просила у 
него смерти, молилась за человека, разбившего ее жизнь, и призывала на его голову проклятия. В зале царила гробовая тишина, – каждое слово было слышно с ужасной отчетливостью. 
Вдруг Гольская остановилась и медленно подошла к рампе. 
Она уже не рыдала, не ломала в отчаянии рук; ясное спокойствие 
разлилось по ее лицу. В руках у нее сверкал и искрился граненый 
флакончик с темной жидкостью. 
«Ах, какой отвратительный запах… Страшно… Надо сделать 
усилие… Горько… Жжет в груди…» 
Она обвела зрителей большими, изумленными глазами… побледнела, зашаталась и со страшным, раздирающим душу криком 
упала на пол. Восторг и какое-то растерянное недоумение изо
7 

бражались на бледных лицах зрителей. При гробовом молчании 
медленно опускался занавес, но – мгновение, и театр задрожал от 
бури аплодисментов. 
– Гольская! Гольская!– раздавалось отовсюду, раек неистово 
шумел и топал ногами, слышались истерические рыдания. Угол 
занавеса дрогнул, кто-то нерешительно выглянул со сцены и 
скрылся. 
– Гольская! Гольская! браво! – раздавались неумолкающие 
крики; занавес опять колыхнулся, на сцену посыпались венки и 
букеты. 
Но что это? У рампы показался человек с бледным, испуганным лицом. Он медленно обвел залу помутившимися от слез глазами и едва слышно произнес дрожащим голосом: 
– Господа, Гольской не стало…