Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Полубог

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627238.01.99
Куприн, А.И. Полубог [Электронный ресурс] / А.И. Куприн. - Москва : Инфра-М, 2014. - 17 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512895 (дата обращения: 23.06.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
А.И. Куприн  
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

ПОЛУБОГ 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

СОДЕРЖАНИЕ 

I........................................................................................................3 
II ......................................................................................................5 
III.....................................................................................................7 
IV.....................................................................................................9 
V....................................................................................................10 
VI...................................................................................................13 
VII .................................................................................................13 
VIII................................................................................................15 

2 

I 

 
Шел «Гамлет». Все билеты были распроданы еще утром. Публику более всего привлекало то, что в заглавной роли выступал 
знаменитый Костромской, который лет десять тому назад начал 
свою артистическую карьеру в этом же театре в качестве простого статиста-любителя, а потом, объехав всю Россию, в самое короткое время завоевал себе такую оглушительную славу, какой 
до него не добивался еще ни один провинциальный актер. Правда, за последний год носились и даже проникали в печать темные, 
маловероятные слухи о том, что бесшабашное пьянство и разврат 
совершенно расшатали и разрушили гигантский талант Костромского, что он только по разбегу продолжает пользоваться плодами прошлогодних успехов, что антрепренеры частных столичных 
сцен уже не с таким рабским искательством соглашаются на его 
стеснительные условия. Кто знает, может быть, в этих слухах и 
была доля правды. Однако такова была сила имени Костромского, что три дня подряд публика длинным хвостом стояла у кассы 
театра, несмотря на бенефисные цены; барышники же продавали 
билеты за тройную, четверную и даже пятерную сумму. 
Явление первое не шло, и сцена уже была готова ко второму. 
Газ еще не зажигали. Декорации королевского дворца висели 
странными, грубыми, пестрыми картонами. 
Публика понемногу наполняла зрительную залу. Из-за занавеса доносился смутный и однообразный ропот. 
Костромской сидел перед зеркалом в своей уборной. Он только что пришел и уже оделся в традиционный костюм датского 
принца – черное трико, ботинки с пряжками и черный бархатный 
камзол с кружевным широким воротником. Театральный парикмахер стоял около него в подобострастной позе, держа в руках 
парик-блондин с длинными локонами. 
– »…Он тучен и задыхается…» – произнес Костромской, растерев на ладонях кольдкрем и начиная намазывать им лицо. 
Парикмахер вдруг засмеялся. 
– Ты чему, дурак? – спросил актер, не отрывая глаз от зеркала. 
– Да я… так-с… ничему-с… 

3 

– Ну вот и видно, что дурак. Они говорят, что я потолстел и 
обрюзг. А сам Шекспир сказал про Гамлета, что он тучен и задыхается. Все они – мерзавцы, эти писаки газетные. Лают на ветер. 
Покончив с кольдкремом, Костромской таким же образом растер по лицу телесную краску. Теперь он внимательнее вглядывался в зеркало. 
«Правда, грим – великая штука, а все-таки лицо уже не то, что 
прежде. Вот и под глазами мешки, а вокруг рта глубокие складки… щеки опухли… нос утерял благородные формы. Ну, да мы 
еще повоюем… Кин пил, Мочалов пил… наплевать! Пусть говорят и про Костромского, что он от пьянства обрюзг. А вот Костромской покажет сейчас этим молодым… подсоскам этим… покажет, что может сделать настоящий талант». 
– Ты, эфиоп, видел меня когда-нибудь? – обратился вдруг Костромской к парикмахеру. Тот весь затрепетал от удовольствия. 
– Помилуйте, Александр Евграфыч… Да я… Господи… Первого, можно сказать, русского артиста да чтобы я не видел? В Казани собственными руками для вас парики изготовлял. 
– Черт тебя знает… не помню,– произнес Костромской, проводя вдоль носа белилами узкую и длинную черту,– много вас 
было… Налей-ка! 
Парикмахер налил полстакана водки из графина, стоявшего на 
мраморном подзеркальнике, и подал Костромскому. Артист выпил, сморщился и плюнул на пол. 
– Вы бы закусывали, Александр Евграфыч,– нежно посоветовал пьяница-парикмахер,– а то, ежели ее голую… так в голову 
вдаряет крепко… Костромской почти кончил гримироваться; еще 
несколько штрихов коричневой краски, и «облака печали легли 
на его изменившемся и облагородившемся лице». 
– Давай плащ! – приказал он парикмахеру, поднимаясь со стула. 
Из зрительной залы уже доносились в уборную звуки настраиваемых инструментов оркестра. 
Толпа все прибывала. Из-за стен слышно было, как она живым 
потоком вливалась в театр, растекалась по ложам, партеру и галереям, с топотом и с тем же своеобразным гулом отдаленного 
моря. 
– Давно такого сбора не было,– заметил с подобострастным 
восторгом парикмахер,– н-ни одного местечка! 
Костромской вздохнул. 

4 

Еще уверенный в своем громадном таланте, еще полный откровенного самообожания и безграничной артистической гордости, он уже смутно, почти не смея самому себе в этом сознаться, 
чувствовал, как начинают увядать его лавры. Прежде, бывало, он 
и в театр не соглашался ехать, если ему антрепренер не привезет 
в номер условленной полутысячи разовых, а то и прямо раскапризничается в середине спектакля и уедет домой, обругав на чем 
свет стоит и директора, и режиссера, и всю труппу. 
Замечание парикмахера очень живо и больно напомнило ему 
эти годы колоссального, сказочного успеха. Теперь уже ни один 
антрепренер не привез бы ему денег вперед, да и сам он об этом 
не решился бы заговорить. 
– Налей! – приказал Костромской парикмахеру. 
Больше в графине уже ничего не оставалось. Однако вино возбудило артиста. Глаза его, на которых нижние и верхние веки 
были подведены тонкими и резкими черными чертами, ожили и 
увеличились, согнутый стан выпрямился, в опухших ногах, плотно стянутых трико, появились упругость и сила. 
Окончив туалет, он привычной рукой быстро прошелся по лицу пуховкой, обмакнутой в пудру, поглядел, слегка прищурив 
глаза, в последний раз в зеркало и вышел из своей уборной. 
Когда медленной, самоуверенной походкой, высоко подняв 
голову, спускался он с лестницы – каждое его движение казалось 
проникнутым той легкой и грациозной простотой, которой он, 
бывший приказчик суровской лавки, приводил в Москве в изумление видевших его актеров французской труппы. 
 

II  

 
Навстречу Костромскому уже мчался сценариус. 
В зрительном зале ярко и весело вспыхнул газ. Нестройный 
хаос оркестра вдруг смолк. Гул толпы на мгновение прокатился 
сильнее и вдруг точно ослабел. Раздались звуки торжественного 
и громкого марша. Костромской подошел к занавесу и приложил 
глаз к проделанной в нем на высоте человеческого роста маленькой круглой дырочке. Театр был переполнен. Только в первых 
трех рядах можно было рассмотреть лица. А дальше, куда только 

5 

ни обращался глаз,– налево, направо, вверху, внизу,– колыхалась 
в каком-то синеватом тумане бездна пестрых человеческих пятен. 
Только белые с золотыми арабесками и бархатными малиновыми 
барьерами бока лож выступали из этой волнующейся тьмы. Но, 
глядя сквозь дырку в занавесе, Костромской не нашел в своей 
душе ощущения – прежде так знакомого и всегда одинакового 
свежего и могучего ощущения – мгновенного и радостного подъема всех нравственных сил. Вот уже ровно год, как он перестал 
испытывать его, объяснял свое равнодушие привычкой к сцене и 
не подозревал, что это – начинающийся паралич истрепанной и 
усталой души. 
На сцену влетел режиссер, весь красный, в поту, со взъерошенными волосами. 
– Черт! Идиотство! Все к черту пошло! Зарезали! – вопил он 
неистовым голосом, подбегая к Костромскому.– Эй вы, дьяволы, 
давай занавес! Выйду и анонсирую сейчас, что спектакля не будет. Нет Офелии! Понимаете? Ведь Офелии нет! 
– То есть как это Офелии нет? – изумился Костромской и нахмурил брови.– Да вы шутите, что ли, мой друг? 
– Вовсе мне не до шуток,– огрызнулся режиссер.– Вот сейчас 
только, за пять минут всего, полюбуйтесь-ка, что эта идиотка 
пишет! «Угорела, лежу в постели и играть не могу». А? Нет, каково вам это покажется? Это, батенька, не фунт изюму, с вашего 
позволения, а отмена спектакля. 
– Замените же ее кем-нибудь,– вспыхнул Костромской.– Какое 
мне дело до ее фокусов? 
– А вот извольте заменить: Боброва – Гертруда, Маркович и 
Смоленская – свободны и уехали с драгунами за город. Не комическую же старуху заставить играть сейчас Офелию? Как вы думаете? Или вот еще, если угодно,– девица на выходах, не предложить ли ей? 
Он прямо ткнул пальцем на проходившую по сцене девушку в 
скромной шубке и барашковой шапочке, с бледным нежным личиком и большими синими глазами. Девушка, удивленная этим 
неожиданным обращением, остановилась. 
– Кто это? – осведомился вполголоса Костромской, пытливо 
вглядываясь в лицо девушки. 
– Юрьева. Тут у нас на выходах. Страстью к драматическому 
искусству воспылала, изволите ли видеть! – ответил режиссер 
громко и совершенно не стесняясь. 

6 

– Послушайте-ка, Юрьева, вы «Гамлета» читали когданибудь? – спросил Костромской, приближаясь к ней. 
– Конечно, читала,– произнесла девушка тихим, смущенным 
голосом. 
– Могли бы сыграть вот сейчас Офелию? 
– Я ее знаю наизусть, но не знаю, в состоянии ли сыграть. Костромской подошел вплотную к ней и взял ее за руку. 
– Видите ли… Милевская отказалась играть, а театр переполнен. Решайтесь, голубушка! Вы нас всех выручите! 
Юрьева колебалась и молчала, хотя ей хотелось сказать много, 
очень много знаменитому артисту. Он впервые, года три тому назад, своей удивительной игрой пробудил в ее молодом сердце, 
сам, конечно, того не подозревая, неудержимое влечение к сцене. 
Она не пропускала ни одного спектакля, в котором он принимал 
участие, и часто, после того как видела его в «Кине», или в «Семье преступника», или в «Уриэле Акоста», она плакала по ночам. 
Величайшим и никогда, по-видимому, не достижимым счастьем 
она считала тогда возможность… не говорить с Костромским, 
нет, нет об этом она не смела и мечтать, а только видеть его вблизи, в обыденной обстановке. 
Это обожание не исчезло и до сих пор, и только такой избалованный славой и пресыщенный женским вниманием артист, как 
Костромской, мог не заметить во время репетиций двух синих 
больших глаз, постоянно следивших за ним с неотступным и откровенным обожанием. 
– Ну, так как же? Можно принять ваше молчание за согласие? – настаивал Костромской, с пытливой лаской заглядывая в 
лицо девушке и придавая своему несколько носовому голосу ту 
неотразимую задушевность, перед которой – он знал! – невозможно устоять женщине. 
Рука Юрьевой дрогнула в руке артиста, ресницы ее глаз опустились, и она ответила покорно: 
– Хорошо! Я сейчас оденусь. 
 

III  

 

7 

Занавес поднялся, и, как только публика увидела своего любимца, театр задрожал от рукоплесканий и восторженных криков. 
Костромской, стоя около трона короля, много раз раскланивался, прижимая руку к сердцу и обводя взором ярусы театра 
сверху донизу. 
Наконец, после нескольких неудачных попыток, королю удалось, воспользовавшись моментом, когда шум несколько утих, 
возвысить голос и начать свой монолог: 
 
Сколько нам ни драгоценна память брата, 
Похищенного смертью, и прилично б было 
Предаться скорби о его потере, 
Но благо общее и мудрость наша 
Заставили нас поступить иначе… 
 
Энтузиазм толпы взволновал Костромского, и когда король, 
обращаясь к нему, назвал его братом и любезным сыном, то слова 
Гамлета: 
 
Побольше брата и поменьше сына…— 
 
прозвучали такой мрачной иронией и скорбью, что невольный 
трепет пробежал по сердцам зрителей. И на лицемерное утешение королевы Гертруды: 
 
Таков наш жребий, всех живущих, умирать,— 
 
он медленно, с упреком поднял на нее свои длинные, до сих 
пор низко опущенные ресницы, а затем ответил, слегка покачивая 
головой: 
 
Да, королева,– всем живущим умирать, 
Таков наш жребий. 
 
После этих слов, проникнутых тоской по умершем отце, отвращением к жизни, покорившейся пред роком, и горькой насмешкой над легкомыслием матери, Костромской почувствовал 
особым, тонким, необъяснимым чутьем опытного актера, что теперь публика всецело принадлежит ему, потому что между ним и 
ею образовалась неразрывная связь. 

8 

Казалось, никогда и никто не произносил еще с такой удивительной силой отчаяния монолог, который Гамлет говорит по 
уходе короля и королевы: 
 
Для чего ты не растаешь, ты не распадешься прахом, 
О, для чего ты крепко, тело человека! 
 
Носовой голос Костромского сделался гибок и послушен. Он 
то звенел мощным металлом, то спускался до нежного бархатного полушепота, то переходил в рыдания, едва сдерживаемые усилиями воли. 
И театр взревел, когда с простым и изящным жестом Костромской проговорил последние слова: 
 
Но сокрушайся, сердце, 
Когда язык мой говорить не смеет! 
 
– Нет-с, публика знает Костромского, и Костромской знает 
публику,– сказал артист, выходя после первого акта за кулисы.– 
Эй ты, крокодил, водки! – обратился он тотчас же к подошедшему парикмахеру. 
 

IV  

 
Ну что же, папаша, разве, по вашему мнению, не хорош? 
спросил маленький актер на выходах у Яковлева, патриарха провинциальных театров, игравшего сегодня короля. 
Оба стояли на лестнице, ведущей из уборной на сцену. Яковлев пожевал своими толстыми, отвисшими губами. 
– Хорош! Хорош-то хорош, а все-таки… мальчик. Кто видел в 
«Гамлете» Мочалова, того, братец ты мой, уже ничем не удивишь. А я, братец мой, еще вот таким поросенком, как ты, был, 
когда удостоился этого счастья. И когда умирать буду, так 
вспомню этот самый миг, как блаженнейший в моей жизни. Понимаешь ли, когда на сцене он вставал с полу и говорил: «Оленя 
ранили стрелой»,– так зрители, как один человек, поднимались, 

9 

не смея дохнуть, со своих мест. А вот ты нарочно посмотри, что 
он сделает в этой сцене. 
– Очень уж вы строги, Валерий Николаич. 
– Ничего не строг. Да вы и смотреть-то, по правде говоря, не 
умеете. Ты думаешь, я на кого гляжу? 
– А на кого-с? 
– Ты посмотри-ка, братец мой, на Офелию… Вот это – актриса! 
– Да ведь она, Валерий Николаевич, на выходах. 
– Идиот! Ты ведь небось и не заметил, как она это сказала: 
 
Он о любви мне говорил, но так 
Был нежен, так почтителен и робок! 
 
Конечно, не заметил. А я вот скоро тридцатый год на сцене и 
скажу тебе, что еще ничего подобного не слыхал. Это – талант. И 
помяни мое слово, что ее в четвертом акте публика так примет, 
что твоему Костромскому жарко сделается. То-то! 
 

V  

 
Трагедия шла. Предсказание патриарха, по-видимому, сбывалось. Увлечения Костромского хватило только на первый акт. Его 
уже не могли возбудить вторично ни вызовы, ни рукоплескания, 
ни зрелище громадной толпы поклонников, набившейся за кулисы и с нежным благоговением созерцавшей его. У него теперь в 
его распоряжении оставался лишь крошечный запас той энергии 
и чувств, которые он всего года два-три тому назад разбрасывал с 
царственной щедростью в каждой сцене. 
Костромской, опьяненный первым шумным криком, который 
ему сделала публика, уже растратил в первом действии этот незначительный запас. Его воля ослабла, приподнятые нервы размякли, и даже усиленные приемы алкоголя не могли оживить их. 
Незримая связь, возникшая сначала между ним и публикой, постепенно таяла, и хотя после второго акта зрители аплодировали 
так же искренно, как и в конце первого, но было ясно, что аплодируют уже не ему, а обаянию его знаменитого имени. 

10