Рисование Сергея Резникова
Покупка
Тематика:
История российской живописи
Издательство:
Прогресс-Традиция
Автор:
Бернштейн Давид
Год издания: 2014
Кол-во страниц: 264
Дополнительно
Вид издания:
Научно-популярная литература
Уровень образования:
ВО - Специалитет
ISBN: 978-5-89826-432-1
Артикул: 644130.02.99
Книга рассказывает о жизни и творчестве Сергея Резника. Также в альбоме представлены черно-белые репродукции произведений художника.
Тематика:
ББК:
УДК:
ОКСО:
- ВО - Бакалавриат
- 54.03.01: Дизайн
- ВО - Специалитет
- 54.05.02: Живопись
- 54.05.03: Графика
- 54.05.05: Живопись и изящные искусства
ГРНТИ:
Скопировать запись
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
двор с проводами/022
РИСОВАНИЕ СЕРГЕЯ РЕЗНИКОВА прогресс-традиция/2014
Идея издания и дизайн книги Давид Бернштейн Корректор Наталья Маркелова Вёрстка Анна Бернштейн Обработка иллюстраций Анна Бернштейн, Дарья Богдашова © Сергей Резников, 2014 © Давид Бернштейн, дизайн, 2014 © Издательство «Прогресс-Традиция», 2014 ISBN 978-5-89826-432-1 Отпечатано в типографии «Пранат»
К ОПЫТУ РИСОВАНИЯ ЛУЧОМ ТЕНИ о.СЕРГИЯ РЕЗНИКОВА Перевернул глаза и осмотрелся / Внутри меня такой же черный снег / Сутулая спина бескрылой птицей бьется / В груди моей дрожит и липнет свет. / И освещенный весь, иду я (...) К.К.Вагинов. «Петербургские ночи» На столе покоится лист бумаги. Чистота листа вызывает восхищение. Видимую сторону бумажного листа отмечает разместившийся на ней простой графитный карандаш. Перед столом стоит Человек. Ему совсем немного лет. Должно быть, пять. Уж никак не больше. Лицо Его, однако, напряжено. Напряженность обозначается взглядом. Взгляд обнаруживает неодолимость желания своего Обладателя быть соучастником происходящего на столе. Человек подходит вплотную к столу. Поднимается на цыпочки. И цепляется за край столешницы. Кончики пальцев Человека от напряжения белеют. Зато взгляд… Взгляду отныне делается доступной поверхность стола. Весь простор стола становится доступен взгляду Человека. От края и до края. С белой гладью листа в центре этого простора. И с необыкновенно заточенным карандашом посередине листа. Человек неотрывно смотрит на карандаш и бумагу. Он отмечает нерасторжимость их пребывания на столе. Человек смотрит завороженно на два эти предмета. И в Его распахнутых глазах загораются, отныне не угасая, решимость, ужас и восторг. Решимость в Человеке рождает Его память. Вернее — припоминание. Припоминание того, как рука, но рука другая, берет карандаш. И как та, другая рука касается тончайшей карандашной заточенностью восхитительно чистой поверхности бумаги. И как в ответ на этой поверхности, но все же непостижимым для Человека образом, возникают какие-то фигуры. Они, пожалуй, и впрямь чудны. И даже просто чудесны. Ведь глядя на них, другие люди могут складывать сказки или какие-нибудь иные истории, или играть музыку и петь песни. Удивительнее, впрочем, способность карандашных линий складываться в деревья, вечер, облака, снег, машины, море, воздух, летний день, тишину, лица людей и домов, горы, свет... — складываться в картины действительной реальности. Карандаш движется по поверхности бумаги. Однако движение его, похоже, несвободно. А ведь и впрямь, несвободно. Так движется телега по изможденной земной поверхности. Меж тем лист под карандашным грифелем идеаль
но ровен и чист. Да и столешница вторит невозмутимости бумажной глади. Но что-то все же сковывает свободу перемещения карандаша. Что-то диктует ему то или иное, всякий раз непредсказуемое, поведение. И за этим поведением, определенно за ним, завороженно наблюдает Человек. Не является ли, в таком случае, подмечаемая Наблюдателем карандашная несвобода выражением особенного, пристального вглядывания карандаша в некую прикровенность. И не отмечает ли тогда озадачившая, но и раз и навсегда увлекшая Человека ритмичность грифельного движения таящееся за/под бумажной поверхностью схождение мнимых форм. Тогда, похоже, именно наличию подобных, сокровенных форм суждено отмечать штилевую покойность листа. Равно как и припомненной в начале абзаца «изможденности земной поверхности» дано быть всегда, так сказать, конгруэнтной своей потаенной образностью невозмутимости бумажной глади. И вот карандаш, а вслед за ним и вместе с ним его обнимающая рука вглядывается и вдумывается в протяженности и длительности других реальностей и в ландшафты иных миров. Одновременно грифельные образы всё оплотняются, всё проступают. Хотя и не превозмочь им их вызывающих неких сил. Тех сил, что текут через руку и графит, или — через графит и руку. Бумага же тем временем все покрывается отпечатлениями потаенных волений. А те — всё проступают через грифельную изморозь линий и пятен. А изморозь оборачивается для Разглядывателя хитросплетением разломов действительной поверхности бумажного листа. Тех разломов, впрочем, которые заставляют вновь, уже в третий раз, вызывать в воображении картину «изможденной земной поверхности». И на сей раз совершенно определенно приходится представлять эту картину в ее онтическом изводе. Чтобы увидеть в карандашных разломах листа продолжение поэтического образа едва ли не вселенского накала. Нечто вроде: «Природа вся в разломах, — зренья нет / Ты зришь в последний раз». Дабы вслед за тем увидеть, как сочатся доисторической неиссякающей тенью разломы бумажной поверхности. Те разломы, в которых, надо думать, черпает свою графитно-графическую силу карандаш, — силу, перед которой бессильна любая иная сила. Вот и ластик не помогает. А над гладью листа, как над ветхозаветной необозримостью, царит охваченная манией творчества рука. И выводит эта оперенная графитом рука бессчетную чреду чудесных образов. Так что наблюдающий за всем происходящим на листе и листу предстоящий Человек решимостью и преисполняется. В общем… В общем, след карандаша отпечатлевается на листе бумаги. И след этот остается на глади листа навсегда. Будто бы навсегда. Хотя… Как знать? Может, все же то не след графита запечатлевается послушно воле сжимающей карандаш руки. Быть может, карандаш отображает как раз то, что надлежит, что суждено сделать руке. Что 6
же до нее, то рука подобно носящемуся над первостихией Духу Божьему, простирается над бумажной гладью. Рука оказывается простертой над стихией белого листа. А стихия эта издревле принадлежит неизъяснимой далевой данности. И вот рука вековечным жестом своим схватывает карандаш. И словно в безумном припадке припоминания нащупывает графитной линией пределы той Дáли. И Человек наконец обретает решимость. Как вдруг… В самый момент Его воодушевления… Как вдруг Человеком начинает завладевать ужас. Ужас гонит решимость. Отныне все существо стоящего у стола Человека будет наполняться им и только им одним. Все существо этого Предстоящего будет теперь исполнено одним только ужасом. Ужас сменяет решимость, которая еще мгновение назад заставляла Человека тянуться к карандашу и бумаге. Решимость нарушить первозданную чистоту листа хотя бы моментальным касанием карандашного грифеля сменяется ужасом пред этим действием. Сменяется ужасом перед одной только мыслью о прикосновении. И дело здесь не только в нарушении установившегося в Мире к моменту начала рисования равновесия. Дело в том, что момент соприкосновения карандаша и бумаги не выражает факта свободы рисующего Человека. Дело в заданности несвободы Homo haurit. Ужас вселяет в Человека мысль о Ему неведомой и Им неодолимой предначертанности встречи карандаша и бумаги, о самой первой в жизни Человека этой встречи. Однако при подобном подходе к осмыслению начал рисования приходится отметить их телесную оформленность. Приходится отметить отнесенность начал рисования к жесту. К тому, как и что делает влекомая карандашом рука. Поскольку не карандаш оказывается увлекаем рукой. Ведомой обнаруживает себя рука. И в этом, похоже, содержится указание на один из источников ужаса первого рисования Человека. Что же до всего последующего, то оно предлагает себя в полной мере и непредсказуемым и неотвратимым про-явлением потаенного. Того, что находится За (или, если угодно, Под) видимой поверхностью листа. И того, что Рисовальщик в непреоборимом страхе и помимо воли Своей являет действительной реальности. Словом, Человек стоит пред столом с карандашом и бумажным листом на нем. Он охвачен ужасом. В этом Он как нельзя полнее вторит известному «пещерному предстоянию» Леонардо. Человек у стола всматривается карандашом в безвидные дали простершегося белого листа. Его все еще устрашает открываемая карандашом бесконечная неведомость далевых картин. Меж тем пещерный мрак, что рождал поначалу в душе Леонардо ужас перед неведомым и тут же — радость обретения нового, вселяет в Человека счастье и обращается в свет ожидания чуда. И Человека постепенно охватывает восторг открытия и постижения доселе неведомого и отныне несомненно замечательного. 7
И вот восторг сменяет ужас. Непроглядная тьма удивления перед только что устрашавшими Рисовальщика неведомыми образами сменяется восторгом неизъяснимого наслаждения от созерцания распахивающихся перед Рисующим неведомых прежде просторов. Образ мрачной бездны замещается картинами неоглядных пространств и света. Счастливому, теперь уже несомненно счастливому Обладателю карандаша даруется упоение осваивать бесконечные просторы белого листа, навсегда утверждаемого духовным опытом и графической практикой в качестве протяженности и длительности бытийного пограничья. Именно здесь, в этом странном, ни на что не похожем месте, Рисующий может наблюдать схождение реальностей. Он разглядывает бескрайность сумерек. Он дивится пресуществлениям человеческих миров. Его не страшит наблюдение за противостоянием дня и ночи, земли и неба, тени и света… Ради этого и многого иного, с этим схожего, Он неустанно исследует бумажную твердь листа и отмечает на ней своим остро отточенным и бесхитростным карандашом присутствие непрестанного восторга бытия. И делает Он это, заметим вслед за поэтом, «в сознании минутной силы, в забвении печальной смерти». … Человек стоит перед простёршимся на столе листом белой бумаги. На листе лежит карандаш. Его чудесная заточенность обнаруживает кромешную черноту графитной основы. Основа испускает угрюмый тусклый свет. Не оттого ли эта основа кажется Человеку черным лучом. Действие луча в пределах белизны листа неотразимо. Оно сравнимо разве что с молниеносностью удара пиратского стилета. Словом, Человек по-прежнему стоит перед столом. И продолжает, не отрываясь, наблюдать за случающимися тут предметами и их состояниями. Человек смотрит на белую плоскость бумажного листа. Он видит лежащий на плоскости бумаги карандаш. Человек вглядывается в то, как карандаш отбрасывает тень. Тень наводит взгляд Человека на отменную отточенность карандашного грифеля. Грифельная заточенность показывает Человеку, как лучится тенью карандаш. Та же заточенность обнаруживает, сколь своевольно и с какой стремительностью луч тени рассеивается по белой поверхности. А еще — как луч раскалывается на мириады арабесок неисчислимых образов. Будто бы «перевернул глаза и осмотрелся» Человек. И приступил следом к Своему опыту рисования лучом тени. К опыту длительности нескончаемой. Давид К. Бернштейн
альбом/раздел 1 черно-белая тень вход в усадьбу/кат. 228
дом за трубами/кат. 083 10
шкаф/кат. 019 11