Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Собрание сочинений. Т. 13. Между двух революций

Покупка
Артикул: 735780.01.99
Доступ онлайн
315 ₽
В корзину
«Между двух революций» — третья книга мемуарно-автобиографической трилогии Андрея Белого. Перед читателем проходят «силуэты» множества лиц, с которыми писатель встречайся в Москве и Петербурге, в Мюнхене и Париже в 1905-1912 годах. Интересны зарисовки Блока и Брюсова, Чулкова и Ремизова, Серова, Жана Жореса, Коммиссаржевской и многих других. Издание снабжено комментариями и указателем имен.
Белый, А. Собрание сочинений. Т. 13. Между двух революций : сборник научных трудов / А. Белый. — 2-е изд. - Москва : Издательство «Дмитрий Сечин», 2019. - 579 с. - ISBN 978-5-91349-085-8. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/1086488 (дата обращения: 29.11.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
МЕЖДУ ДВУХ
РЕВОЛЮЦИЙ

Издательство «Дмитрий Сечин»
Москва 2019

Собрание сочинений

2-е издание (электронное)

ББК 87.3
Б43

Собрание сочинений под общей редакцией 
доктора филологических наук М. Л. Спивак
Подготовка текста, послесловие и комментарии А. В. Лаврова

Б43
Белый, Андрей

Собрание сочинений. Т. 13. Между двух революций [Электронный ресурс] / А. Белый. — 2-е изд (эл.). — Электрон. текст. дан. 
(1 файл pdf : 579 с.). — М. : Издательство «Дмитрий Сечин», 2019. — 
Систем. требования: Adobe Reader XI либо Adobe Digital Editions 
4.5 ; экран 10".

ISBN 978-5-91349-086-5 (общ.)
ISBN 978-5-91349-085-8 (т. 13)

«Между двух революций» — третья книга мемуарно-автобиографической трилогии Андрея Белого. Перед читателем проходят «силуэты» множества лиц, с которыми писатель встречался в Москве и Петербурге, в Мюнхене и Париже в 1905–1912 годах. Интересны зарисовки Блока и Брюсова, 
Чулкова и Ремизова, Серова, Жана Жореса, Коммиссаржевской и многих 
других.
Издание снабжено комментариями и указателем имен.

ББК 87.3

Деривативное электронное издание на основе печатного издания: Собрание сочинений. Т. 13. Между двух революций [Текст] / А. Белый. — М. : Издательство «Дмитрий Сечин», 2018. — 574 с., илл. — ISBN 978-5-904962-59-3.

В соответствии со ст. 1299 и 1301 ГК РФ при устранении ограничений, установленных техническими средствами защиты авторских прав, правообладатель вправе требовать от нарушителя возмещения убытков или выплаты компенсации.

ISBN 978-5-91349-086-5 (общ.)
ISBN 978-5-91349-085-8 (т. 13)
© ООО «Издательство 
«Дмитрий Сечин», 2018
© А. В. Лавров. Послесловие, 
комментарии, 2018

«...не выдержан тон беспристрастия; 
не претендую на объективность, 
хотя иные части воспоминаний несу 
в себе как отделившиеся от меня».

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Настоящая книга «Между двух революций» есть необходимое продолжение двух мною написанных книг: «На рубеже» 
и «Начало века»; она — третья часть трилогии, обнимающей картину 
нравов и жизни моей до событий Октябрьской революции; первая 
часть ее, под названием «Омут», далеко не исчерпывает лиц и картины отношений с ними; пишучи второй том воспоминаний «Начало 
века», я не был уверен, что время позволит мне написать третий том; 
поэтому иные конфликты с людьми, разрешавшиеся позднее, для 
цельности показываемых силуэтов рисовал в кредит, переступая грани 
рисуемого времени; так, например, быт квартиры Вячеслава Иванова 
и сам Иванов, взятый в этом быту, относимы к 1909–1910 годам, т. е. 
к эпохе, которая явилась объектом описания этой части; то же надо 
сказать о Брюсове; или решительный тон осуждения Мережковского, 
осознанный мной позднее, дан уже в «Начале века»; и это потому, 
что я не знал, коснусь ли я последующих годов; разумеется, все эти 
картины быта и отношений, чтобы не повторяться, опущены в этой 
части; вместо них — сноска: «См. «Начало века»; и потом, поскольку 
акцент внимания в третьем томе — общественные моменты, я опускаю множество литературных встреч, чтобы не обременить книгу 
ненужными эпизодами и каламбурами.
Но поскольку мой взгляд на общественность слагался под влиянием событий биографических, мне приходится в первых главах 
ввести и моменты интимные, влиявшие на весь строй моих отношений 
к действительности.
В первой части третьего тома воспоминаний («Омут») — удар 
внимания перенесен на Россию, особенно на Москву; во второй части — центр внимания: заграничная жизнь до и во время войны; лишь 
конец ее посвящен России накануне революции.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОМУТ

Глава первая
ИЗ ВИХРЯ В ВИХРЬ

О СЕБЕ

Из этого тома воспоминаний я, автор, не выключаем; не 
выдержан тон беспристрастия; не претендую на объективность, хотя 
иные части воспоминаний несу в себе как отделившиеся от меня; 
относительно них я себе вижусь крючником, находящим в бурьяне 
гипсовые куски разбитого силуэта: «Вот он — нос «Белого», разбитый в 1906 году: неприятный нос!.. А вот его горб». Самосознание 
напряженно работает над причинами собственных крахов; в анализе 
я могу ошибаться; например, степень гнева в полемике против Блока, 
Чулкова и Городецкого — зависела от искривления жестов; но что 
я был прав в принципе, руководившем полемикой, — за это держусь.

Лет через двадцать придут и скажут: «Горб Белого 1905 года 
остался у Белого 1932 года: в его суждении о горбе».
Так обстоит дело с кусками воспоминаний, которые видятся объективно; что же сказать о других, которые еще в растворе сознания 
и не осели осадком? Так: образу Александра Блока 1905–1908 годов 
противостоит сознанием отработанный образ благородного друга, 
помощника: в начале знакомства, в конце знакомства; образ же Блока 
эпохи ссор я не могу во имя хотя бы самоунижения из донкихотства 
вычистить, чтобы он блестел, как самовар.
Воспоминания, напечатанные в берлинском журнале «Эпопея» 
№ 1–4 в 1921–1922 годах, продиктованы горем утраты близкого человека; в них образ «серого» Блока непроизвольно мной вычищен: себе 
на голову; чтобы возблистал Блок, я вынужден был на себя напялить 
колпак; не могу не винить себя за «фальшь из ложного благородства».
Вторично возвращаясь к воспоминаниям о Блоке, стараюсь исправить 
я промах романтики первого опыта, «вспоминать» в сторону реализма; 
может быть, — и тут я не попал в цель; Блок 1906 года «не готов» 
в моей памяти; а как его выкинуть, коли он вплетен в биографию?
Начинаю со слов о Блоке и с того, с чем Блок того времени 
связан; капризные ассоциации в жизни каждого не поддаются учету; 
у Шиллера вдохновение связалось с запахом яблок; он клал их перед 

собою во время работы. Так: ссора с Блоком связана мне с темою 
революции, с мыслями о всякого рода террористических актах, — не 
потому, что и Блок сочувствовал революции; не ассоциация сходства, 
а противоположность мне сплела обе темы.
Революция и Блок в моих фантазиях — обратно пропорциональны друг другу; по мере отхода от Блока переполнялся я социальным 
протестом; эпоха писем друг к другу совпала с сочувствием (и только) 
радикальным манифестациям; в миги, когда заронялись искры того, 
что привело к разрыву с поэтом, был убит Плеве и бомбою разорвали великого князя Сергея; в момент первого столкновения с Блоком 
вспыхнуло восстание на броненосце «Потемкине»; я стал отдаваться 
беседам с социал-демократами, строя на них свой социальный ритм 
(ориентация Блока ж — эсеровская); в период явного разрыва с поэтом 
я — уже сторонник террористических актов.
Не был я, — черт возьми, — идиотом, чтобы отношение к революции измеривать «Блоками»; наоборот: кипение чувств и стихийная вовлеченность в события жизни Москвы (забастовка, митинги, 
задуманный бойкот офицеров, осада университета и т.д.) приподняли 
и тонус гнева на «косность» в Блоке, видившемся мне «тюком», переполненным всяческими традициями неизжитого барства; этот «тюк» 
я хотел с дороги убрать.
Революция связалась мне с Блоком не более, чем яблоко с поэзией; 
яблоки поэта вдохновляли к стихам; гнев же на Блока вдохновлял меня 
к выпадам против строя; я себе говорил: в каждом — неизжитой «мещанин», в которого надо лупить бомбами; «мещанина» в себе силился 
я изничтожить; Блок же его питал сластями (в моем представлении): 
поклонением мамаши и тетушки.
Подлинные мотивы поведения изживали себя в кривых жестах.
Чтобы понять меня в тот период, следовало бы знать условия 
моего детства, описанные в книге «На рубеже», и условия детства 
Блока, поданные книгой тетушки его1 марципановыми бомбошками 
в опрятненькой бонбоньерочке; «Боренька» рос «гадким утенком»; 
«Сашенька» — «лебеденочком»; из «Бореньки» выколотили все жесты; 
в «Сашеньке» выращивали каждый «пик»; искусственно сделанный 
«Боренька» прошелся-таки по жизни «Андрея Белого»; прошелся-таки 
«самодур» по жизни Александра Блока; «Сашеньку» ублаготворяли 
до ...поощрения в нем вспышек чувственности; «Боренька» до того 
жил в отказе от себя, что вынужден был года подставлять фабрикаты 
«паиньки» — отцу, «ребенка» — матери, так боявшейся «развития»; 
косноязычный, немой, перепуганный, выглядывал «Боренька» из «ребенка» и «паиньки»; не то чтобы он не имел жестов: он их переводил 

1  Биография Блока, написанная М. А. Бекетовой.

на «чужие», утрачивая и жест и язык; философией младенца стало 
изречение Тютчева: мысль изреченная есть ложь; от «Саши» мысли 
не требовали; поклонялись мудрости его всякого «вяка».
Свои слова обрел Боренька у символистов, когда ему стукнуло уж 
шестнадцать—семнадцать лет (вместе с пробивавшимся усиком); этими 
словами украдкой пописывал он; вместе с мундиром студента одел он, 
как броню, защищавшую «свой» язык, термины Канта, Шопенгауэра, 
Гегеля, Соловьева; на языке терминов, как на велосипеде, катил он 
по жизни; своей же походки — не было и тогда, когда кончик языка, 
просунутый в «Симфонии», сделал его «Андреем Белым», отдавшимся беспрерывной лекции в кругу друзей, считавших его теоретиком; 
«говорун» жарил на «велосипеде» из терминов; когда же с него он 
слезал, то делался безглагольным и перепуганным, каким был он 
в детстве; великолепно поэтому он различал все оттенки терминологии 
(«трансцендентный» не «трансцендентальный»); говорить же просто 
конфузился, боясь вскриков: «Чушь, Боренька, порешь!»
«Сашенька» до такой степени был беззастенчив в выборе слов 
и столь презирал «термины», что называл Анну Ивановну Менделееву — «субстанцией»; и о «субстанции» в спинозовском смысле спорил 
с С. М. Соловьевым, который мне с ужасом об этом и сообщил.
Ясно: объяснение «Бореньки» с «Сашей» (от «термина» и от субъективнейшего «злоупотребления» им) могло привести лишь к ссоре.
В каждом назрела своя трагедия; трагедия Блока — столкновение 
его «вяка» с жизнью, читаемой в точных терминах, мое ж желание — 
насильственно одеть в термин и «лепетанье» парок; «Весы», Мережковские, Астровы, «аргонавты» требовали рефератов, рецензий, полемик 
и прений — без передышки, без отдыха; я в поте лица трудился над 
комбинатами терминов; и тщетно тщился вывести из них понятие 
«нового быта» и «царства свободы»; меня разрезали «ножницы» меж 
отвлеченным словом и жизнью в поступках, осознанных точно; из тщеты 
слов переживал себя в «молча кивающей» тишине, не умея сказаться: 
словами жизни; чувствовать себя живым, молодым и сильным, и не 
уметь сказаться, — какая мука! Терминология, точно шкура убитого 
Несса, прилипнувши, жгла; я — сдирал ее; с нею сдиралось и мясо.
«Боренька», сперва молчавший, потом затрещавший терминами, — 
не выросший «Боренька»; «Андрей Белый» — фикция; Блок первый 
отметил это; в ответ на посылку ему книги «Возврат» он писал: 
«мальчик»-де мальчику прислал к елке подарок.
Стремление выявить жест без единого «термина» — моя дружба 
с Сережей1, дружба традиций детства, сказок и игр: пятнадцатилетнего 

1 С. М. Соловьев, в доме родителей которого я обрел речь: см. мои книги «На 
рубеже» и «Начало века».

отрока, утаившего «развитие», с преждевременно развитым ребенком; 
оба выработали тогда свой язык, разделенный родителями Сережи, 
развиваемый и позднее: студенты, оставаясь вдвоем, продолжали быть 
«Борей» с «Сережей»; последний знал тихим меня; я ж умел читать 
его жесты; оба тянулись друг к другу в том, чего не могли обнаружить 
при слишком «умных».
Многое из того, что теоретизировал я, было пережито с Сережей, 
который иначе оформил общие нам факты сознания; ему были чужды: 
Кант, естествознание, теория символизма; я ж игнорировал теократию, 
философию обоих князей Трубецких и иные из теорий Владимира Соловьева; общее в нас: Сережа строил «теории» над опытом, в котором 
играли роль родители, бабушка, Поливанов, дядя-философ, учитель 
латинского языка Павликовский, его кошмар детства; но эти лица 
заняли видную роль и в опыте моей жизни; идеологии наши были 
весьма различны; почва их — общая.
В детстве мы были «двояшками»; такими ж явились поздней для 
Блока, троюродного брата Сережи, чтившего его родителей, дядю-философа и воспринявшего «Симфонию» как нечто, исшедшее «от Соловьевых». Сережа в стихах кузена увидел лишь новый этап поэзии 
дяди, которую боготворил; отсюда — культ «поэта», родственника, 
связанного с родителями; мать Блока чтила его родителей; а бабушка 
чтила дедушку Блока, А. Н. Бекетова.
Все нас друг к другу притягивало; С. М. Соловьев даже когда-то 
мечтал об общей коммуне; были ж коммуны толстовцев; мечтал же 
Мишель Бакунин о коммуне из братьев и сестер.
Казалось: в 1904 году Шахматово еще тесней нас связало; в 1905 го- 
ду каждый, переживая рубеж, хотел встречи друг с другом: в Шахматове для меня кончалась эпоха «Симфоний» (я писал «Пепел»); для 
Блока — стихов о «Даме»; Сережа же поворачивался от Владимира 
Соловьева к Ницше, от теологии — к филологии, от мистики — к народу.
Было решено: в июле Сережа и я едем в Шахматово — увидеть: 
соединяют ли нас и наши «кризисы»?
Хотелось и просто втроем помолчать: без слов.
Волей судьбы: не Шахматово, а кусочек дедовской жизни был 
коротеньким отдыхом перед долгою бурей.

ДЕДОВО

В Дедове летами я читал классиков и собирал материал для 
романа «Серебряный голубь»; оно ж стало местом душевных мучений; 
Дедово — именьице детской писательницы, Александры Григорьевны 
Коваленской, Сережиной бабки (по матери).

В одноэтажном серявеньком флигельке проживали родители моего 
друга; сюда я наезживал веснами еще гимназистом: в уют комнатушек, 
обставленных шкафами с энциклопедистами, масонскими томиками, 
с Ронсаром, Раканом, Малербом и прочими старыми поэтами Франции; 
несколько старых кресел, букетов и тряпок, разбросанных ярко, ряд 
мольбертов Ольги Михайловны Соловьевой, ее пейзажи, огромное 
ложноклассическое полотно, изображающее похищение Андромеды, 
мне обрамляли покойного Михаила Сергеевича Соловьева, уютно 
клевавшего носом с дымком: из качалки.
В высоких охотничьих сапогах, в летнем белом костюме, он всето вскапывал заступом околотеррасные гряды, пока О. М., перевязав 
волосы лентою, в черном капотике копошилась при листах своего 
перевода, брошенных на столик; мы, два юнца, рассуждали о Фете; 
из-за перил клонились кисти соцветий и яркоцветных кустарников; 
по краям дорожки, бегущей с террасы, зеленели высадки белых колокольчиков, перевезенных из Пустынки1: им Владимир Соловьев 
посвятил перед смертью стихи:

В грозные, знойные
Душные дни, —
Белые, стройные,
Те же они.

Белые колокольчики расцветали в июле; на розовой вечерней заре, 
сидя над ними, отдавались воспоминаниям.
К семейным воспоминаниям была приобщена серая огромных 
размеров крылатка философа, вытащенная из дедовского ларя; по 
вечерам в нее облекался я; в этой серой крылатке покойник бродил 
по ливийской пустыне — в ночь, когда сочинил: «Заранее над смертью торжествуя и цепь времен любовью одолев, Подруга Юная, тебя 
не назову я, но ты услышь мой трепетный напев»; утром два шейха 
арестовали его, приняв за шайтана (черта).
«Подруга», муза философа, была «Мета» (мета-физика); «подругою» ж Блока казалась «Люба» (жена поэта), которую он на- 
делил атрибутами философской «Премудрости»; и пошучивал я, 
облеченный в крылатку: крылатка — Пегас, на котором покойный 
философ, слетавши в Египет, изрек имя музы; она оказалася девою, Метой, — не дамою, Любой, с вещественной физикой, но... 
без метафизики.
Когда же впоследствии оказалось, что физика музы Блока не 
«Люба», а незнакомая дама с Елагина острова, его вдохновившая 

1  Имение друга философа Соловьева, С. П. Хитрово, а прежде — имение 
поэта Алексея Толстого.

к винопитию1, то Сережа, сжав кулаки, слетал не раз со ступенек 
террасы над «белыми колокольчиками» — отмахивать по полям километры в смазных сапогах; и красная рубаха его маячила в зелени; 
он не находил слов, чтоб выразить гнев на узурпацию Блоком патента 
на музу «дяди».
Многими воспоминаниями живо мне Дедово.
В 1898 году я здесь был крещен в поэзию Фета, слетев ненароком с развесистой ивы в пруд, — дважды (едва ли не с Фетом в руках); а в 1901 году, в мае месяце, меж двух экзаменов, я был крещен 
М. С. Соловьевым в Андрея Белого2; Дедово стало — литературною 
родиной; впоследствии А. Г. Коваленская сказала: «Добро пожаловать 
к нам»; с тех пор я почти не живал в имении матери, деля в Дедове 
с моим другом досуги.
Дедово — в восьми верстах от станции Крюково (Октябрьской 
дороги); два заросших лесами имения, Хованское с Петровским, прилегают к нему; в одном из трех флигельков, деревянных, одноэтажных, 
расположенных вокруг главного, желтого деревянного дома, принадлежавшего «бабушке», проживали с Сережею мы; он был крайний 
к проезжей дороге, отделенный забориком от нее и зарастающими 
цветами; неподалеку от него выглядывал крышей и окнами флигель В. М. Коваленского, приват-доцента механики, дяди Сережи; 
там шла своя жизнь, на нас непохожая: чувствовалась пикировка 
двух бытов при внешне «добром» сожительстве, усиленно налаживаемом Сережей; все-то он завешивался от Коваленских точно ковром, 
на котором изображались пастушеские пасторали; «пастух», Виктор Михайлович, летами забывал курс начертательной геометрии, 
тыкая пальцем в пианино и оглашая цветник все теми ж звуками:  
«Я страаа-жду... Душаа истаа-мии-лась...» Все-то томился этот доцент 
с лицом старого фавна; виделась и головка «пастушки», дочки его, 
Марьи Викторовны, переводившей Гансена, любившей поговорить 
о творчестве 666 норвежских писателей (имя им — легион); вокруг 
порхало два пухлогубых «зефирика», Лиза и Саша, дети В. М; мать их 
имела вид отощавшей «Помоны», дарившей Сережу улыбками «не без 
яда» и яблоком «не без червя»; так выглядели обитатели флигелька 
в Сережином воображеньи, соткавшем ему из его мифа ковер; бывали 
минуты, когда казалось ему: из трещин ковра струятся в нашу сторону 
яд без улыбки и черви без яблока.
Быт Соловьевых — безбытный; быт Коваленских — тяжеловат, 
угловат (углы — с остриями).

1  См. стихотворение «Незнакомка», в котором пьяницы кричат: «Іn vino 
veritas».
2  См. «Начало века», глава вторая.

Доступ онлайн
315 ₽
В корзину