Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Юродивые. Неумелые

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627190.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Юродивые. Неумелые [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 9 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512324 (дата обращения: 28.11.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

НЕУМЕЛЫЕ 

 

 
 
 
 

ЮРОДИВЫЕ 

 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

НЕУМЕЛЫЕ 

 
Как-то раз случилось мне быть в Полорецком уезде по одному 
весьма важному следствию. Так как по делу было много прикосновенных из лиц городского сословия, то командирован был ко 
мне депутатом мещанин Голенков, служивший ратманом в местном магистрате. Между прочим, Голенков оказался отличнейшим 
человеком. Это был один из тех умных и смирных стариков, каких нынче мало встречается; держал он себя как-то в стороне от 
всякого столкновения с уездною аристократией, исключительно 
занимался своим маленьким делом, придерживался старины, и в 
этом последнем отношении был как будто с норовом. Во время 
наших частых переездов с одного места на другое мы имели полную возможность сблизиться, и, само собою разумеется, разговор 
наш преимущественно касался тех же витязей уездного правосудия, о которых я имел честь докладывать в предшествующих 
очерках. В особенности же обильным источником для разного 
рода соображений служил знакомец наш Порфирий Петрович, 
которого быстрое возвышение и обогащение служило в то время 
баснею и поучением чуть ли не для целой губернии. 
– Оно точно, – сказал мне однажды Голенков, – точно, что 
Порфирий Петрович не так чтобы сказать совсем хороший человек, да с ним все-таки, по крайности, дело иметь можно, потому 
что он резонен и напрямки тебе скажет, коли дело твое сумнительное. А вот, я вам доложу, тоска-то, как видишь, что человекот и честной и хороший, а ни к чему как есть приступиться не 
может – все-то у него из рук валится. С таким связаться – не приведи господи! Начнешь ему резон докладывать, так он не то чтоб 
тебе благодарен, а словно теленок всеми четырьми ногами брыкается. «Вы, мол, скоты, чего понимаете! Не смыслите, как и себя-то соблюсти, а вот ты на меня посмотри – видал ли ты эких 
молодцов?» И знаете, ваше благородие, словами-то он, пожалуй, 
не говорит, а так всей фигурой в лицо тебе хлещет, что вот он честный, да образованный, так ему за эти добродетели молебны 
служить следует. Вот, мол, до чего вы, скоты, дожили, что честный-то человек у вас словно жар-птица! 
Николай Федорыч вздохнул. 
– А вся эта ихняя фанаберия, – продолжал он, – осмелюсь, ваше благородие, выразиться, именно от этого их сумления выхо
2 

дит. Выходит по-ихнему, что они нас спасать, примерно, пришли; 
хотим, дескать, не хотим, а делать нече – спасайся, да и вся недолга. Позабудь он хоть на минуточку, что он лучше всех, поменьше он нас спасай, – может, и мог бы он дело делать. 
– Про кого же вы это говорите, Николай Федорыч? 
– А я, ваше благородие, больше к слову-с; однако не скрою, 
что вот нынче пошел совсем другой сорт чиновников: всё больше 
молодые, а ведь, истинно вам доложу, смотреть на них – все 
единственно одно огорченье. На словах-то он все тебе по пальцам 
перечтет, почнет это в разные хитрости полицейские пускаться, и 
такую-то, мол, он штуку соорудит, и так-то он бездельника кругом обведет, – а как приступит к делу, – и краснеет-то, и бледнеет-то, весь и смешался. И диви бы законов не знали или там форм 
каких; всё, батюшка, у него в памяти, да вот как станет перед ним 
живой человек – куда что пошло! «тово» да «тово» да «гм» – ничего от него и не добьешься больше. Изволите вы знать Михаила 
Трофимыча? 
– Как не знать. 
– Ну, вот-с, извольте прислушать. Ездили мы с ним, этта, на 
следствие. Хорошо. Едем мы этак, разговариваем промеж себя, 
вот хошь, примерно, как с вами. «Этих, говорит, старых мерзавцев да кляузников всех давно бы уж перевешать надо. От них, говорит, и правительству тень; оно, вишь, их, бездельников, поиткормит, а они только мерзости тут делают!» И знаете, все этак-то 
горячо да азартно покрикивает, а мне, пожалуй, и любо такие речи слушать, потому что оно хоша не то чтоб совсем невтерпеж, а 
это точно, что маленько двусмыслия во всех этих полицейских 
имеется. Вот-с и говорю я ему: какая же, мол, нибудь причина 
этому делу да есть, что все оно через пень-колоду идет, не побожески, можно сказать, а больше против всякой естественности? 
«А оттого, говорит, все эти мерзости, что вы, говорит, сами скоты, все это терпите; кабы, мол, вы разумели, что подлец подлец и 
есть, что его подлецом и называть надо, так не смел бы он рожуто свою мерзкую на свет божий казать. А то, дескать, и того-то 
вы, бараны, не разумеете, что не вы для него тут живете, чтоб 
брюхо его богомерзкое набивать, а он для вас от правительства 
поставлен, чтобы вам хорошо было!» Ладно. Дал я ему поуспокоиться – потому что он даже из себя весь вышел – да и говорю 
потом: «Ведь вот ты, ваше благородие (я ему и ты говорил, потому что уж больно он смирен был), баешь, что, мол, подлеца под
3 

лецом называть, а это, говорю, и по християнству нельзя, да и начальство пожалуй не позволит. Этак ты с своего-то ума, пожалуй, 
и меня подлецом назовешь, а я и не подлец совсем, так на что ж 
это будет похоже? Да и подлец, коли уж он, то есть, настоящий 
подлец, за лишнею ругачкой на тебя и не полезет: это ему все одно, что ковшик воды выпить. А ты вот мне что скажи: говоришь 
ты, что не мы для него, а он для нас поставлен, а самих-то ты нас, 
ваше благородие, и скотами и баранами обзываешь – как же это 
так? Теперича я, примерно, так рассуждаю: коли у скотского, то 
есть, стада пастух, так пастух он и будь, и не спрашивай он у барана, когда ему на водопой рассудится, а веди, когда самому пригоже. Коли мы те же бараны, так, стало, и нам в эвто дело соваться не следует: веди, мол, нас, куда вздумается!» Что ж бы вы думали, ваше благородие! уткнулся он в кибитку, да только надулся 
словно петух, раскраснелся весь – не понравилось, видно, что 
«баранами» попрекнул. Уж куда как они все не любят, как им в 
чем ни есть перечить станешь: «Ты, мол, скотина, так ты и слушай, покелева я там разговаривать буду». Сидел он этак уткнувшись и молчал всю станцию; ну, и я ничего, стало даже совестно, 
что божьего младенца будто изобидел. Однако спустя немного 
опять повеселел, словно и забыл совсем. Едем мы другую станцию, дело было ночью, ямщик-от наш и прикурнул маленько на 
козлах. «Пошел!» – кричит Михайло Трофимыч. Не тут-то и было! пошевелил вожжами и опять плетется трух-трух. «Пошел!» – 
кричит, слышу, опять мой Михайло Трофимыч, а сам уж и в азарт 
вошел, и ручонки у него словно сучатся, а кулачонко-то такой 
миниятюрненький, словно вот картофелина: ударить-то до смерти хочется, а смелости нет! Совестно ему, что ли, или боится он – 
и сам не разберу. Только как это закричал диким манером, так и 
ямщик-от, доложу вам, обернулся на него, будто удивился, а лакей ихний сидит тоже на козлах, покачивается, да говорит ему: 
«Вы бы, Михайло Трофимыч, не изволили ручек-то своих беспокоить». Именная умора была!.. 
Голенков рассмеялся; я тоже не мог не улыбнуться. 
– Так вот оно как-с! – продолжал он, – разберите же, ваше благородие, это дело как следует, так какая же у него от других-то 
отличка? Нет-с, верно, так уж они все сформированы, что у всякого, то есть, природное желание есть руками-то вперед совать, а 
который не тычет, так не потому, чтоб дошел он до того, что это 
не християнских рук дело, а потому, что силенки нет. Так, пожа
4 

луй, ударит, что и не почувствуешь, – ну, и выдет один страм! Я, 
ваше благородие, знавал таких, что уж и больно на руку невоздержны; вот как силенки-то у него нет, так он и норовит изобрать 
такое место, чтоб почувствительнее, примерно хочь в зубы, али 
там в глаза… Ну, этот народ уж совсем злущий, эких немного. 
Этот как бьет, весь побледнеет, словно мертвый, и зубы стиснет, 
и дышит как-то трудно… А большая часть дерется откровенно, 
без злобы, наотмашь, куда попало… так, чтоб порядок только соблюсти. 
– Так вы приходите к тому заключенью, что Михайло Трофимыч хуже какого-нибудь Фейера или Порфирия Петровича? Так, 
что ли? 
– Нет, я этого не скажу, чтоб он сам по себе хуже был, потому 
что и сам смекаю, что Михайло Трофимыч все-таки хороший человек, а вот изволите ли видеть, ваше благородие, не умею я как 
это объясниться вам, а есть в нем что-то неладное. Словно вот 
как у нас баба робенка не доносит: такой слабый да хилый ходит, 
точно он в половину только живой, а другой-то половиной уж 
мертвый. Живого матерьялу они, сударь, не понимают! им все бы 
вот за книжкой, али еще пуще за разговорцем: это ихнее поле; 
а как дойдет дело до того, чтоб пеньки считать, – у него, вишь, и 
ноженьки заболели. Примется-то он бойко, и рвет и мечет, а потом, смотришь, ан и поприутих, да так-то приутих, что все и бросил; все только и говорит об том, что, мол, как это его, с такимито способностями, да грязь таскать запрягли; это, дескать, дело 
чернорабочих, становых, что ли, а его дело сидеть там, высоко, да 
только колеса всей этой механики подмазывать. А того и не догадается, что коли все такую мысль в голове держать будут, – ведь 
почем знать! может, и все когда-нибудь образованные будут! – 
так кому же пеньки-то считать? 
Николай Федорыч умилился. 
– Вот и приехали мы с ним на следствие. Следствие-то было 
важное. В помещичьем имении, управляющего сын, об масленице, с пьяной компанией забавлялись, да кто их знает? невзначай, 
что ли, али и для смеху, пожалуй, только и зашибли они одну 
девку совсем до смерти. Однако, как ни были пьяни, а сделавши 
такое дело, опомнились; взяли и вывезли тело на легких саночках 
да поббок дороги и положили. Известно наехало Отделение; туда-сюда – угощенье, разумеется; чуть-чуть и другую тут девку не 
убили. Оказалось, что умертвия тут нет никакого, а последовала 

5 

смерть от стужи, а рана на голове оттого, мол, что упала девка в 
гололедь и расшибла себе голову. Только чудно, что она это 
словно нарочно на самый, то есть, висок упала. Оно бы так и 
кончилось, да был на ту пору с исправником не в ладах писец какой-то, так ледащий. Донес. Прислали другого чиновника, уж из 
губернии; оказалось, что смерть произошла истинно от умертвия 
и что в умертвии подозревается сын управляющего. Однако, 
стой! был тутотка лекарь и говорит, что умертвия опять-таки нет, 
а просто смерть как смерть. Этого чиновника отозвали, прислали 
другого; тот посмотрел-посмотрел, пишет: точно – смерть. Судили там, рядили, кому тут верить: один говорит: смерть, другой 
говорит: умертвие; вот и прислали к нам Михаила Трофимыча, 
хуже-то, знать, не нашли. Приехал он к нам форсистый такой; известно, игрушки-с; чуть не зараньше радуется, что ему начальство крест за такое дело вышлет. А выехал он теперича с тем, чтобы в пользу умертвия, потому, говорит, что уж это так и быть 
должно. Вот-с, и приехали мы на место, и говорю я ему, что ведь 
эти дела надо, Михайло Трофимыч, с осторожностью делать; не 
кричи, ваше благородие, а ты полегоньку, да с терпеньем. «Как 
же! как же!» – говорит. И точно, вижу я, это, достал он зипун себе, бороду приклеил, парик надел и пошел – куда бы вы думали? – пошел в кабак-с! Ну, разумеется, речи-то у него крестьянской все-таки нет; как он там ни притворялся, а обознали его; паричок-от и всю одежу сняли, да так как есть по морозу и пустили. 
Право-с. Даже бить не били, потому что до экого мизерного и дотронуться-то никому неохота; так разве шлепка легонького дали, 
чтоб дело совсем в порядке было, не без хлеба-соли домой отпустить. Пришел он на квартиру: и плачет-то, и ругается. Однако не 
унялся. Слышал он еще в школе, должно быть, что в народе разное суеверие большую ролю играет: боятся это привидений и 
всякая там у них несообразность. Возьми да и оденься он в белую 
простыню; дал, знаете, стряпке управительской три целковых, 
чтоб пропустила куда ему нужно да и пошел ночью в горницу к 
обвиненному. А тот лежит себе, будто ничего и не знает. Вылез 
Михайло Трофимыч весь в белом из-под кровати, да и говорит 
ему басом: «Сказывай, говорит, как ты убил Акулину?» Только 
тот-то плут изначала притворился, будто и взаправду обробел, 
бросился привидению в ноги. «Я, говорит, убил, я! грешный человек!» – «Покайся же, – говорит Михайло Трофимыч, – рассказывай, как ты ее убил?» Тот вдруг как вскочит: «Вот как бил! вот 

6 

как бил!» – да такую ли ему, сударь, встрепку задал, что тот и 
жизни не рад. «Коли ты, говорит, не смыслишь, так не в свое дело 
не суйся!» А за перегородкой-то смех, и всех пуще заливается та 
самая стряпка, которой он своих собственных три целковых дал. 
Хотел было он и жаловаться, так уж я насилу отговорил, потому 
что он сам не в законе дело делал, а только как будто забавлялся. 
Примись за это дело другой – вся эта штука беспременно бы удалась, как лучше нельзя, потому что другой знает, к кому обратиться, с кем дело иметь, – такие и люди в околотке есть; ну, а он 
ко всем с доверенностью лезет, даже жалости подобно. Ну-с, и 
маялись мы с ним, с убийцей-то; Михайло Трофимыч ему вопрос, 
а он ему два, да уж не то чтоб Михайло Трофимыч убийцей, а 
убийца-то им же и командует. Начнет это околесицу ему рассказывать, тот станет его останавливать, так куда тебе! «Вы, говорит, ваше благородие, должны предоставить мне все средства к 
оправданию». А не то вот свидетелей привели: того не допущает 
по хлебосольству, того по вражде – даже свидетели-то смеются, 
как он им помыкает! Так и не допустил никого до присяги, кого 
нужнее, а вот, говорит, спроси такого-то: он в евто самое время 
на селе был. И привели к нам старика древнего, слепого и глухого; ну, того об чем ни спрашивали, окроме «асиньки» ничего не 
добились. А Михайло-то Трофимыч этаким манером поопросивши всех: «Ну, говорит, теперь дело, славу богу, кажется, округлено!» Сел он писать донесение, кончил и мне прочитал. Ну уж чудо, ваше благородие! этакого я и не привидывал! Все-то он туда 
понаписал: и переодеванья-то свои, и историю о привидениях! 
и ведь как это у него там гладко уложилось – читать удивленье! 
Кажется, так бы и расцеловал его: такой он там хитрый да смышленый из бумаги-то смотрит! «Однако, – говорю я ему, – как бы 
тебе этак, ваше благородие, бога не прогневить!» – «А что?» – 
«Да так, уж больно ты хорошо себя описал, а ведь посмотреть, 
так ты дело-то испортил только». – «Ничего, говорит, ладно будет!» И точно-с! убийца-то и до сих пор здравствует! 
– Что ж это доказывает, Николай Федорыч? Это доказывает 
только, что Михайло Трофимыч глуп или к полицейской службе 
не способен – вот и все. 
– Нет-с, это, я вам доложу, не от неспособности и не от глупости, а просто от сумленья, да от того еще, что терпенья у него, 
прилежности к делу нет. Все думает, что дело-то шутки, что ему 
жареные рябцы сами в рот полетят, все хочет на свой манер свет
7 

от исковеркать! Так врешь! ты сначала поучись, да сам к естеству-то подладься, да потом и владей им на здоровье; в ту пору, как 
эким-то манером с ним совладаешь, оно и само от тебя не уйдет. 
Вы думаете, Михайло-то Трофимыч поедет в другой раз на следствие? Нет-с, его уж на сто верст туда не заманишь! Он и в перво 
й-от раз поехал, потому что не знал, что за штука такая; думал, 
что будет свои фантазии там разыгрывать, а убийца, дескать, будет его слушать да помалчивать. Аи и выходит, что во всяком деле мало одной честности да доброй воли: нужна тоже добросовестность, нужно знание. Грязью-то не гнушайся, а разбери ее, да, 
разобравши хорошенько, и суй в ту пору туда свой нос. А то, 
вишь, ручки у тебя больно белы, в перчатках ходишь, да нос-от 
высоко задираешь – ну, и ходи в перчатках. 
Последние слова Николай Федорыч произнес с некоторым 
ожесточением. 
– Вот-с, – продолжал он, – этот самый Михайло Трофимыч 
приехал к нам в другой раз думу ревизовать. Собрал он все наше 
общество, да и ну нас костить: все-то у нас скверно да мерзко! 
Затеял это торговлю поверять, все лавчонки исходил, даже ходебщиков всех обшарил и все, говорит, не так. Тебе, говорит, 
следует торговать иголками, тебе благовонием, всех расписал. По 
заводам пошел – число работников стал поверять, чаны пересчитал и везде, сударь, нашел, что обхаять. «Ты, говорит, мещанин, 
так у тебя работников должно быть меньше». – «Да помилуй, ваше благородие, ведь с меньшим-то числом работников экова дела 
и начинать нельзя!» Так куда тебе, и слышать ничего не хочет: 
мне, говорит, до этого дела нет. Вот и выходит, что в эвдаком-то 
деле и Фейра добром помянешь. Тому хочь и предписано, да если 
он видит, что и впрямь торговцу-то тесно, так и в предписании-то 
отыщет такую мякоть, что все пойдет как будто по-прежнему. А 
этот просто никаких резонов понимать не хочет. И ведь всё-то 
они так! Окружили нас кругом, так что дыхнуть нельзя: туда ступай, или врешь, не ступай, а сиди, или врешь, не сиди… совсем и 
мы-то смешались. Лужаечки у нас какие были – поотняли: бери, 
дескать, с торгов, а нам под выгон отвели гарь – словно твоя 
плешь голо, ну и ходит скотинка не емши. Лесок какой есть, и в 
тот не пускают, вот эконькой щепочки не дадут; да намеднись 
еще спрашивают, нельзя ли, мол, и за воду-то деньги брать!.. А 
ведь дело-то оно наше, кровное наше – чего бы еще, кажется! Ну, 

8 

и выходит, что тут уж не служба, а просто озорство какое-то, 
прости господи! 
Николай Федорыч плюнул. 
– Как же вы полагаете, отчего все это происходит-то, Николай 
Федорыч? 
– А вот, сударь, отчего. Первое дело, много вы об себе думаете, а об других – хочь бы об нас грешных – и совсем ничего не 
думаете: так, мол, мелюзга все это, скоты необрезанные. Второе 
дело, совсем не с того конца начинаете. Ты, коли хочешь служить 
верой, так по верхам-то не лазий, а держись больше около земли, 
около земства-то. Если видишь, что плохо – ну и поправь, наведи 
его на дорогу. А то приедет это весь как пушка заряжённый, да и 
стреляет в нас своею честностью да благонамеренностью. Ты 
благодетельствуй нам – слова нет! – да в меру, сударь, в меру, а 
не то ведь нам и тошно, пожалуй, будет… Ты вот лучше поотпусти маленько, дай дохнуть-то! Может, она и пошла бы, машина!