Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Сатиры в прозе. Наш губернский день

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627172.01.99
Салтыков-Щедрин, М.Е. Сатиры в прозе. Наш губернский день [Электронный ресурс] / М.Е. Салтыков-Щедрин. - Москва : Инфра-М, 2014. - 54 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/512299 (дата обращения: 31.05.2025)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
М.Е. Салтыков-Щедрин 
 

 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 
 

НАШ ГУБЕРНСКИЙ 
ДЕНЬ 

 
 
 
 

САТИРЫ В ПРОЗЕ 

 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

СОДЕРЖАНИЕ 

Наш губернский день....................................................................3 
Введение....................................................................................3 

I...................................................................................................8 
У пустынника.........................................................................8 
II................................................................................................17 
Обед ......................................................................................17 
III ..............................................................................................26 
Перед вечером......................................................................26 
IV..............................................................................................38 
На бале..................................................................................38 
Заключение..............................................................................50 

2 

НАШ ГУБЕРНСКИЙ ДЕНЬ 

 

ВВЕДЕНИЕ 

 
Как там ни шути, а жить скучно. Жизнь сорвалась с прежней 
колеи, а на новую попасть и не смеет, и не умеет. Люди ходят как 
сонные или сидят себе сложа руки, вперив взоры в туманную 
даль — ничего в волнах не видно! Особенно мастерски умеем 
скучать мы, провинциалы. Там, в Петербурге, что-то затевается, 
какая-то все стряпня идет; одни болтают, что готовится нечто 
громадное, другие брешут, что чересчур что-то маленькое. Мы 
сидим в мурье и недоумеваем; нам-то желалось бы, чтоб все это 
было маленькое да миниатюрненькое… а вдруг, черт возьми, левиафана хватят? Ведь с нашими робятами и это случиться может! 
Вот пронеслись слухи, будто откупа трещат — председатель 
казенной палаты дрожит и слабеет желудком. «Куда же я с малыми детьми денусь? — спрашивает он сам себя, — да пойми же 
ты, черт, что у меня восемь дочерей, и каждой надобно по приданому!» 
До сведения губернатора доходит, что в губерниях будут заведены новые какие-то учреждения, совсем будто бы независимые 
учреждения, которых все и назначение будто бы в том заключаться будет, чтоб давать щелчки в нос его превосходительству. 
«Как же я теперича повелевать буду? — вопрошает он сам себя. — Да пойми же ты, черт, как я за благосостояние губернии-то 
отвечать буду?» 
Губернский штаб-офицер пронюхал, будто отныне всякое дело начистоту надо вести будет. Легкая бледность внезапно отуманивает его красивое чело; надушенные усы дрогнули; в самых 
манерах, которых благородству удивлялись во время экзекуций 
все помещики, появилась порывистость и даже некоторое верноподданническое дерзновение (я, мол, свое дело сделал, а там как 
угодно!). «Ну что ж, это хорошо! Ну что ж, и пускай их! и пускай 
их! — скрипит он про себя, — только что ж это со мной-то они 
делают? Да пойми же ты, черт, как же я теперь в люди-то покажусь?» 

3 

Председатель судебной палаты тоже узнал кое-что о гласном 
судопроизводстве и тоже совсем растерялся. Он то застегнет, то 
расстегнет свой вицмундир, то берется за шляпу, точно идти куда-то собирается, то бросает шляпу на стол и садится. Наконец 
решается послать за секретарем. 
— Иван Ксенофонтыч! слышал? 
— Поговаривают-с. 
— Ну? 
— Поговаривают-с. 
— Как же это… в публике-то сидеть? 
— Будем прописывать-с. 
— Да, но как же, брат, это… в публике-то? 
— Будем прописывать-с. 
— Да пойми же ты, любезный: ведь кругом-то везде публика 
понатыкана! Пу-бли-ка! 
— Что же-с? Каждому кто что заслужил-с! 
— О, черт побери да и совсем! 
— Это точно-с. 
Одним словом, все повесили головы, все отстали от дела, которое уже признается старым, отжившим свой век, все ждут чегото нового, а новое не идет. 
— Хоть бы развязали, что ли! — слышится со всех сторон. Все 
эти люди сидят начеку, словно куда-то собираются, словно теперь только почему-то вспомнили, что они лишь временные 
жильцы этого мира. Очевидно, нечто волнует их, и мы, конечно, 
поймем и это волнение, и эту озабоченность, если припомним, 
что это «нечто» — ни более, ни менее, как вопрос о жизни и 
смерти их. 
Скучно жить! Скучно видеть людей, которые разучились смеяться, которых мысль постоянно находится в отсутствии. Подойдешь к губернатору, спросишь: «Не угодно ли вашему превосходительству карточку?» — а он вместо ответа выпучит глаза и 
бормочет какие-то бессвязные фразы: «Гм… да… что?.. об чем 
бишь мы говорили?» Прошу покорно тут думать о каких-нибудь 
общественных удовольствиях при виде столь огорченного начальника! 
Да и один ли губернатор, один ли председатель опустили носы? Увы! улицы пусты, базары обезлюдели! Полиция слоняется 
как шальная: не знает, драться ли ей или вежливенько приглашать: пойдем, дескать, милый мой, я тебя в части посеку! Обыва
4 

тели тоже пришли в сомнение: не знают, точно ли их бить не велено, или нет-нет да и пойдет треск и гвалт на всю улицу? То, что 
прежде разрешалось в одно мгновение ока и одним мановением 
руки, нынче перекладывается с места на место, перевертывается с 
боку на бок, да так на боку и остается. 
— Да разреши ты мою нужду? — пристает несчастный обыватель к лицу власть имеющему. 
— Нельзя, братец, закона нет! — ответствует лицо власть 
имеющее. 
И добро бы дело о нужном шло! А то ведь об том только и 
разговор, как сечь: с соблюдением ли законных форм или без соблюдения, просто как бог на душу пошлет… ох, уж эти мне либералы! 
— Ох, да хоть бы уж развязали поскорей! — вопит обыватель, 
и следом за ним эхо из конца в конец перекатывает: — «Ох, да 
хоть бы уж развязали поскорей!» 
Как жить? как поступать? чем быть? — вот вопросы, которые 
слышатся всюду. Пойдешь направо — назовут ретроградом; сунешься налево — прослывешь прогрессистом… Оба прозвища 
равно не безопасны. Один мой знакомый говорит: «А мы пройдем середочкой!» Гм… хорошо, коли кто эквилибристике обучался; а каково тому, кто этой науки не знает? Каково идти-то по 
этой переузине? Каково целую жизнь об том только думать, как 
бы не покачнуться ни направо, ни налево и не выронить из рук 
спасительного шеста?* Нет, воля ваша, это не жизнь, а какое-то 
мучительное театральное представление. 
Об чем писать? какие подвиги воспевать? Подвигов нет — их 
место заступило унылое балансирование; героев нет — их место 
заступили люди, у которых трясутся поджилки; фестивалей и 
пиршеств нет — их место заступили молчаливые сборища с головными помаваниями, с односложными речами и скорбными 
дрожаниями уст и ноздрей. Что за время! что за время! 
Увы! я охотно бы рассказал, например, о том, как Леонид 
Звонский, протанцевав тур вальса с Пульхерией Пронской, почувствовал, что все его существо внезапно охватилось током любовного электричества, но не могу, потому что мне никто не поверит. «Подите! — скажет мне читатель, — да разве вы не знаете, 
что нынче Леонид Звонский насчет любовных дел совсем слаб 
стал?» И читатель будет прав, потому что действительно Звонский не тем занят: он думает о том, будет или не будет определен 

5 

помощником управляющего питейными сборами, и, весь погруженный в расчеты и соображения, взирает на Пульхерию не 
только с холодностью, но даже не без иронии. 
Еще охотнее я начал бы свой рассказ так: «Леонид Звонский 
принадлежал к одной из великих либеральных партий, которые в 
последнее время оказали столько услуг для отечественного преуспеяния. Он ненавидел откупа со всею искренностью пламенной 
души» и т. д. и т. д. Конечно, тут было бы больше правдоподобия 
и больше животрепещущего интереса (ибо кто же, в самом деле, 
не принадлежит нынче к одной из либеральных партий?), однако 
я и этого написать не решусь. Во-первых, если я углублюсь в 
свой предмет надлежащим образом, то рассказ может выйти не 
совсем цензурный; во-вторых, откупной либерализм уже несколько провонял сивухой и в этом виде давно сдан в архив. 
Один мой приятель предлагает такого рода сюжет: Леонид 
Звонский, начитавшись мемуаров Казановы, ощутил и т. д. «Тут 
может выйти целый ряд очень миленьких сцен, да и цензура непременно пропустит рассказ!» — прибавляет приятель. Но нет… 
я не могу писать и на эту тему! Я не сомневаюсь, что цензура 
пропустит рассказ мой, но сомневаюсь, чтоб нашелся журнал, который решился бы напечатать его. 
Что ж остается мне делать? Очевидно, остается грустить вместе со всеми, остается быть летописцем вздохов… поймите, как 
это трудно! 
Да и какой еще вздох? какой его цвет? какой его запах? Во 
времена счастливые, в те времена, когда жизнь изживается «без 
тоски, без думы роковой»*, ответ на эти вопросы дать не трудно. 
Тогда вздох бывает голубой и пахнет фиалкой. Вот Леонид Звонский, который только что кончил вторую фигуру кадрили с возлюбленной Пульхерией; он садится возле предмета своих страстных, но законных помышлений, и вздыхает… Вздох не задерживается в груди его, не вылетает оттуда ураганом, он выходит легко, ровно, благоуханно. Очевидно, Звонский вздыхает потому 
только, что он счастлив; он принадлежит Пульхерии, Пульхерия 
принадлежит ему; кадриль кончится, и растроганные родители 
благословят их… Вот патриарх-помещик, в «боях домашних поседелый»*, который только что получил оброк с возлюбленных 
домочадцев своих. Он сидит за конторкой, разглаживает замасленные и измятые пачки ассигнаций и вздыхает… Мир царствует 
во всем существе его; он пересчитывает деньги и, чем больше пе
6 

ресчитывает, тем сильнее в душу его закрадывается уверенность, 
что недоимки нет и что, следовательно, домочадцы его блаженствуют и живут припеваючи. Веселые картины рисует его воображение: пейзанки гуляют в кумачных сарафанах, пейзане в синих 
суконных поддевках; а там горелки, хороводы, орехи, пряники… 
Тут вздох понятен: тут он служит выражением того кроткого 
блаженства, которое напояет душу и катится благоуханной струей по всем жилам… Вот чиновник, который сейчас только сходил 
в карман своего ближнего; он тоже нечто считает, он умилен духом, он чувствует, как дыхание спирается в его зобу, он вздыхает. 
Понятно, что и тут вздох не может быть горьким. 
Все это вздохи голубые, пропитанные запахом фиалки. Человек, который вздыхает таким образом, может сказать об себе: я 
вздыхаю, потому что во мне играет сердце, потому что природа 
разыгрывает в мою пользу постоянное увеселительное представление. Я вижу цветок — и радуюсь; я внимаю пению птички — и 
радуюсь; я слышу мычание осла — и радуюсь; все в божьем мире 
манит и взирает на меня светлыми очами, все говорит: живи и наслаждайся! 
Но я имею дело с миром огорченных, с миром людей трепещущих и скучающих. Они тоже вздыхают, но их вздохи желтые и 
пропитанные тлением органических остатков. Иметь дело с подобными вздохами почти невыносимо. 
А других вздохов нет. Странно изменился мир божий; уже не 
смотрит он на человека светлыми очами, не приглашает его жить 
и наслаждаться. Подобно буре, вырывающей с корнем столетние 
дубы и щадящей молодые, гибкие побеги, смерть прошла крылом 
своим по рядам человеческим и посекла в один миг все, что считало себя навеки несокрушимым. Валятся люди, а за ними валится целый порядок явлений, валится целая жизнь. 
Летописец минуты, я роковою силой осужден разделять настроение ее. Мир грустен — и я грущу вместе с ним; мир вздыхает — и я вместе с ним вздыхаю. Мало того, я приглашаю грустить и вздыхать вместе со мной и читателя. 
Из последующих очерков он увидит, что сталось с нашим провинциальным «днем», этим днем, который еще столь недавно 
был днем веселия и утех. 
 

7 

I 

У ПУСТЫННИКА 

 
Мы составляем особое общество, status in statu1. Нас немного: 
губернатор, губернский предводитель дворянства, я*, председатель казенной палаты, управляющий палатой государственных 
имуществ и жандармский штаб-офицер. Еще допускается к нам 
откупщик, потому собственно, что имеет очень приятное обхождение. 
До тех пор, пока мы не начали грустить, мы жили очень весело: днем распоряжались, а вечером играли в стуколку; но теперь 
это все переменилось. Коли хотите, мы продолжаем и распоряжаться, и играть в стуколку, но на все это легла какая-то печать 
уныния. Все идет машинально, без присказок, без острых слов, 
словно не сами мы все это делаем, а играет и распоряжается в нас 
не порвавшийся еще процесс нашего прежнего, веселого существования. Скоро он порвется, а с ним вместе порвутся распоряжения и стуколка… 
Есть у нас приятель, который слывет между нами под именем 
пустынника.* Почему мы дали ему такое прозвище, объяснить не 
могу. Разве потому, что он любит прибегать к славянским оборотам речи, а может быть, и потому, что в действительности ничто 
так не противно его природе, как уединение. Человек он старый и 
одинокий, но еще до сих пор сохранивший в душе своей юношескую веселость и проказливость. Мы любили посещать его. Когда 
ни придите к нему, у него всегда словно масленица: либо сам 
песни поет, либо соберет мальчишек, да и заставит их голосить, а 
сам сидит на диване и благодушествует. 
— Величай, душе! — дерут во все горло мальчишки. 
— Преславнаго и пречестнаго! — подтягивает им пустынник, 
и когда придется забирать голосом высоко, то вытянет шею и руки прострет, точь-в-точь как делают регенты. 
И таким образом время проходит быстро, весело и для души 
невредительно. 

                                                 
1 государство в государстве. 
 

8 

— Не люблю, государи мои, не люблю один оставаться! черти 
в уединении посещают! — говаривал он нам, когда мы веселою 
толпой врывались в его уединенную комнату. И потом, словно о 
чем-то задумавшись, прибавлял: — И по хлебе явися ему диавол… Вот и выходит, государи мои, что диавол-то завсегда нам 
тайно соприсутствует, ибо еще отцы наши выражались: веселие 
есть Руси пити и ясти…* Ахти-ахти! Грехи наши! 
И действительно, такой страстной жажды общества, сопровождаемой беспримернейшим гостеприимством, редко можно было 
встретить. Бывало, чуть немного засидится без гостей, как уж 
бредет на балкон и выглядывает оттуда, не видать ли где праздношатающегося, которого можно бы залучить, накормить, напоить и утешить. И благо тому, кто, завидев издалека его приземистую фигуру с распущенными по ветру волосами, последует влечению сердца и, не оглядываясь по сторонам, пойдет прямо туда, 
где ожидают все утехи, каких только может пожелать самый прихотливый желудок. 
— Не хотите ли зернистой икорки закусить? Мне наши черноглазовские девки вот эко место в презент прислали! — приветствует он гостя и тут же сряду дрожащим старческим голосом запоет, — при-и-ди-те поклони-и-н-и-мся!..* Да балык тоже преотменный есть: это наши мужики из Полорецка презентовали! 
И не пройдет получаса, как одно за другим переберутся все 
произведения глуповской природы во всех видах и со всевозможными приправами. Не пройдет получаса, как гость уже ощущает 
себя и сытым, и глупым. 
— Теперь бы вот поплясать гожо! — восклицает пустынник, — я смолоду-то куда дерзок плясать был! 
И вот призываются песенники, шлются гонцы за новыми собеседниками, стол уставляется новыми снедями и питьями, и зачинается пир горой до самой ночи. 
Увы! этому ликованию, этой вечной масленице суждено было 
прекратиться! 
На днях я посетил утром пустынника и был самым грустным 
образом поражен происшедшею в нем переменой. По обыкновению, он сидел на диване и, по обыкновению же, кого-то дрожащим голосом величал. Это тоскливое величание и прежде порой 
досаждало мне; теперь же, как только я его заслышал, сердце мое 
сжалось, как бы томимое тяжким предчувствием. Действительно, 
закуски на столе не было: пустынник сидел и качал головой из 

9 

стороны в сторону, словно белый медведь, оторванный от родной 
стихии и посаженный в зверинец. Казалось, даже лысина его потускнела. 
— Что с вами, пустынник? — спросил я его после обычного 
приветствия. 
— Скорблю! 
Я посмотрел на него в недоумении. Грешный человек, я подумал сначала, что у него вышел весь запас свежей икры, что откупщик забыл прислать ему обычную дань водки и пива, и эта 
догадка тоскливо подействовала на мой желудок. 
— Мятутся! — продолжал он, и вслед за тем в грустноминорном тоне запел: — И смятошася людие… 
Я все-таки не понимал, хотя нельзя было сомневаться, что нечто произошло. Конечно, мне небезызвестно было, что наше маленькое общество с некоторого времени прониклось гражданскою скорбью, но какое же дело до нее пустыннику? Пустынник 
— отрезанный ломоть от общества; пустынник самой природой 
таким образом устроен, что было бы у него вдоволь ества да пойла, да малахай шелковый*, так не проймешь его никакою скорбью 
— это ясно! И вдруг о чем-то скорбит и произносит отрывистые 
и неподобные речи! 
— Да что же случилось, пустынник? — спросил я. 
Он, в свою очередь, взглянул на меня, но в этом взгляде виделась скорбная ирония. 
— Не велеть ли разве рыбки подать? Мне намеднись преотменной из Песчанолесья прислали! — сказал он, но в звуках его 
голоса слышался укор, и я даже явственно различал, что укор 
этот относится именно ко мне, как будто он говорит: «Малодушный человек! я знаю, что ты думаешь об осетрине… в такую горестную для отчизны минуту!» 
— Да нет, позвольте же, зачем рыбки? Если в самом деле чтонибудь важное случилось, то можно и без рыбки… Скажите, что 
же случилось? 
Он посмотрел на меня строго. 
— Да что ты, сударь, смеешься, что ли? 
— Нет, не смеюсь. 
— Не знаешь, что ли, что делается! 
— Да что же такое, наконец? 
— А вот, сударь, что! Приходит ко мне сегодня один из моих 
жеребцов стоялых* (пустынник называл таким образом своих 

10