Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Литературные и театральные воспоминания

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 626971.01.99
Аксаков, С.Т. Литературные и театральные воспоминания [Электронный ресурс] / С.Т. Аксаков. - Москва : Инфра-М, 2014. - 122 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/508321 (дата обращения: 28.11.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
С.Т. Аксаков  
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

ЛИТЕРАТУРНЫЕ  
И ТЕАТРАЛЬНЫЕ 
ВОСПОМИНАНИЯ 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ЛИТЕРАТУРНЫЕ И ТЕАТРАЛЬНЫЕ 
ВОСПОМИНАНИЯ 

 
Благодаря трудам наших библиографов и биографов, трудам, 
принимаемым читающею публикою с видимым участием, мы 
имеем теперь довольно важных сведений о писателях второстепенных, которые начинали приходить у нас в забвение, потому 
что они имели достоинства, относительные к своему времени. 
Кроме того, что все такие биографические сведения и разыскания 
любопытны, полезны и даже необходимы, как материал для истории нашей литературы, — в этом внимании, в этих знаках уважения к памяти второстепенных писателей выражается чувство 
благодарности, чувство справедливости к людям, более или менее даровитым, но не отмеченным таким ярким талантом, который, оставя блестящий след за собою, долго не приходит в забвение между потомками. Писатели второстепенные приготовляют 
поприще для писателей первоклассных, для великих писателей, 
которые не могли бы явиться, если б предшествующие им литературные деятели не приготовили им материала для выражения 
творческих созданий, — среды, в которой возможно уже проявленье великого таланта. Всякий кладет свой камень при построении здания народной литературы; велики или малы эти камни, 
скрываются ли внутри стен, погребены ли в подземных сводах, 
красуются ли на гордом куполе, — все равно, труды всех почтенны и достойны благодарных воспоминаний. 
 
 Желая по возможности содействовать успеху важного, по моему убеждению, дела, я хочу присоединить к нему и мою скудную долю. Я нисколько не беру на себя обязанности библиографа 
или биографа, я не собираю сведений из устных и печатных, разбросанных по журналам и брошюркам: я стану рассказывать 
только то, что видел и слышал сам при моих встречах с разными 
литераторами. Моя цель — доставить материал для биографа. Я 
расскажу также о тех впечатлениях, которые производили на общество тогдашние литературные явления именно в том круге, в 
котором я жил, или, правильнее сказать, куда я заглядывал до 
1826 года. С этого времени рассказы мои будут подробнее, последовательнее и точнее. 
\1812 год 

2 

В начале 1812 года, зимою, Яков Емельянович Шушерин познакомил меня в Москве с некоторыми литераторами, и прежде 
всех с Сергеем Николаевичем Глинкою, издававшим тогда «Русский вестник». Шушерин звал издателя «русским мужичком». 
Его оригинальная личность, его патриотическое участие в московских событиях 1812 года гораздо замечательнее его многотомных сочинений; говорить о нем с полной свободою еще не 
время. Скажу только, что я нашел тогда в Сергее Николаевиче 
Глинке, несмотря на его странности в приемах, привычках и суждениях, — самого доброго, прямого, открытого и правдивого человека. Русское направление было для него главным делом в 
жизни; проповедовать его он считал своим гражданским долгом, 
ибо такое проповедование он находил полезным для государства, 
которого был гражданином. Это слово часто употреблялось 
Глинкой в разговорах. Он никогда не принадлежал к числу исключительных, так называемых и тогда, славянофилов. Воспитанник кадетского корпуса, товарищ и приятель Озерова, он был 
такой же горячий любитель французского языка и французской 
литературы, как Озеров, знал хорошо этот язык, помнил множество стихов и прозы лучших французских писателей и любил читать их наизусть. Он был живого, даже торопливого нрава: весь 
состоял из порывов. Он думал, говорил и писал, так сказать, на 
ходу, сентенциями, а потому все, им написанное, несмотря на 
природную даровитость автора, не выдерживало и тогда моего 
юношеского разбора и суда. Во всех его сочинениях, без исключения, везде вырывались горячие слова, живые выражения, даже 
строки, полные внутреннего чувства; они производили сначала 
впечатление, но повторенные сочинителем несколько раз, иногда 
некстати, сделавшись стереотипными, казенными фразами, — 
они начинали уже опошливаться и надоедать людям разборчивым, а потому и взыскательным. Я не знаю, кто-то сказал, вероятно после нашествия французов, и сказал довольно верно, что 
«Глинка был бы недурен, если б у него не было соуса из веры, 
верности и донцов, который и хорош для винегрета, а он обливает им все блюда». Впрочем, в отдаленных углах России, особенно 
после великого двенадцатого года, особенно на Дону, Глинка 
пользовался большим авторитетом. Успех его «Русского вестника» и еще более блистательный, хотя непродолжительный, успех 
его пансиона для донцов служат тому неоспоримым доказательством. Доброта души С. Н. Глинки была известна его знакомым: 

3 

он не мог видеть бедного человека, не поделившись всем, что 
имел, забывая свое собственное положение и не думая о будущем, отчего, несмотря на значительный иногда прилив денег, 
всегда нуждался в них… Но, повторяю, рано еще говорить обо 
всем набело. — Сергей Николаевич Глинка очень меня полюбил, 
особенно за мое русское направление. Он захотел познакомить 
меня с Николаем Михайловичем Шатровым, который был тогда в 
славе — и в светском обществе и в кругу московских литераторов — за стихотворение свое «Мысли россиянина при гробе Екатерины Великой», в котором точно очень много было сильных 
стихов: они казались смелыми и удобоприлагались к современной эпохе. Еще более славился Шатров подражаниями или переложениями псалмов Давида, которые положительно имеют 
большое достоинство. Шатров был сын пленного персиянина 
Шатра, вывезенного мальчиком в Россию около 1727 года. Шатр 
воспитался в доме Михаила Афанасьевича Матюшкина, командовавшего русскими войсками в персидском походе; у него же в 
доме вырос и воспитался Н. М. Шатров, которого потом определили в службу в Москве, где он успел познакомиться и сблизиться со многими знатными людьми и особенно с другом Новикова 
и покровителем знаний и талантов, богатым барином П. А. Татищевым, у которого в доме и жил. Умом, дельностью по службе и 
талантом, а всего более покровительством Татищева, Шатров 
скоро проложил себе дорогу. Дослужившись до чина, который 
давал ему право на потомственное дворянство, он просил себе 
грамоты и герба. Император Павел I приказал ему составить герб, 
поместя в нем золотую лиру в голубом поле. 
Шатров не имел научного образования, но русскую грамоту 
знал твердо, и язык у него везде правилен и благозвучен. Он был 
немаловажного о себе мнения, и в то же время человек веселый и 
любезный по-своему; в молодости он, вероятно, был очень хорош 
собою; к обществу высшего, или, вернее сказать, лучшего, круга 
новых литераторов он не принадлежал, по крайней мере я никогда не видал его ни у Кокошкина, ни у других. Шатров обласкал 
меня и между прочим спросил, знаком ли я с знаменитым русским писателем Николаем Петровичем Николевым? Должно признаться, что я не имел никакого понятия о знаменитости Николева; слыхал только от Шушерина об его трагедии «Сорена и Замир», напечатанной в «Российском феатре» и не попавшей в 
«Творения Николева», которую обыкновенно называли просто 

4 

«Сорена». Шушерин говаривал мне, что в ней есть славные места, но что после Крюковского и Озерова ее читать нельзя, потому 
что язык слишком устарел. Хотя я очень помнил два стиха из одной рукописной сатиры кн. Горчакова: 
[Рукописные сатиры кн. Горчакова пользовались в восьмисотых годах большою известностью и особенным уважением в славянофильском кругу Шишкова. Кажется, они никогда не были 
напечатаны. В них сильно и резко выставлялись тогдашние злоупотребления. Описывая роскошные пиры чиновников, наворовавших себе богатство от продовольствия солдат, сочинитель говорит: 
Меж тем как воин, к ним пришедший на клюке 
 И через них одних не в лавровом венке, 
 Простря под оконью исстреленну десницу, 
 За счастье чтит достать от их стола крупицу. 
Не менее знаменательны и следующие два стиха, которые говорит один из общественных грабителей: 
И, шествуя путем воров без остановки, 
 На шее с лентою, избавлюсь от веревки. 
Да простит мне тень благородного сочинителя этих стихов, 
если память моя сколько-нибудь их исказила! 
Гуситы, Попугай предпочтены Сорене, 
 И Коцебятина одна у нас на сцене, — 
из которых я должен был заключить, что «Сорена» имеет высокое достоинство; но на ту пору я все это забыл и откровенно 
отвечал, что не имею понятия о Николеве. Шатров удивился, посмотрел на меня с улыбкою сожаления и сказал: «Это оттого, что 
вы всегда жили в Петербурге, а там не умеют и не хотят ценить 
московских талантов. Я познакомлю вас с Николевым и попрошу 
его прочесть что-нибудь из новой его трагедии «Малек-Адель», 
заимствованной из «Матильды»; эта трагедия лучше всех его 
прежних сочинений и написана с таким огнем, как будто ее писал 
молодой человек. Поедемте завтра же поклониться нашему славному слепцу». Я очень был рад такому предложению. Шатров 
прочел нам два новых псалма и какое-то патриотическое стихотворение; псалмами я восхищался от искреннего сердца. 
 Тот же день Шушерин, чтобы приготовить мне хороший прием, съездил к Николеву, разумеется, расхвалил меня и мое чтение 
и, к сожалению, наговорил лишнего о моем восхищении и благоговении к таланту хозяина. Шушерин, однако, успел меня преду
5 

предить о том и дать мне более подробное понятие о «Сорене», 
даже прочел некоторые места наизусть. Он рассказал мне, что 
Николев любит похвалы и что мне, как очень молодому (мне было двадцать лет) и неизвестному литератору, только что вступающему на это поприще (я переводил тогда «Филоктета»), необходимо высказать мое удивление к великим творениям Николева. Это меня порасхолодило, но делать было нечего. Я приехал 
на другой день поутру к Шатрову, и мы вместе отправились к 
слепому поэту, который желал казаться зрячим и очень не любил, 
если кто-нибудь давал ему чувствовать, что знает его слепоту. Об 
этом предупредил меня Шатров. Николев принял нас в своем кабинете; он был одет парадно и неопрятно, чего по слепоте своей 
не мог видеть, но чего терпеть не мог. Он даже хвалился всегда 
свежестью своего белья и чистотою в комнатах, тогда как, напротив, все было грязно и в беспорядке: разумеется, никто не выводил его из приятного заблуждения. Николев сидел в креслах у 
письменного стола; возле него стоял мальчик. Отворяя нам дверь, 
человек громко сказал: «Николай Михайлович и господин Аксаков». Николев встал, очень свободно пошел нам навстречу, протянул мне руку, приветствовал очень ласково, запросто поздоровался с Шатровым и, пригласив нас сесть, воротился к своим 
креслам и сел в них так ловко, что если б я не был предупрежден, 
то не догадался бы, что он слеп, тем более, что глаза его были совершенно ясны. Хозяин был очень любезен; но в этой любезности слышалось снисхождение знаменитого писателя, который с 
высоты своего величия благодушно и приветливо обращается к 
простым смертным. Шатров без всяких церемоний называл его в 
глаза «великим Николевым», и он принимал такие слова как 
должную и привычную дань, все равно, как будто называли его 
Николаем Петровичем. Я кое-как подлаживался к Шатрову, и если б Николев не был слеп, то мог бы заметить по моему смущенному лицу, что я говорил не искренно. Впрочем, едва ли так. Тут 
самоуверенность была так сильна, что и смущение и молчание 
было бы принято за выражение того благоговения, с которым 
обыкновенный человек приближается в первый раз к великому 
человеку. Разговор вертелся на сочинениях хозяина; Шатров 
управлял разговором и лгал на меня бессовестно, разумеется, насчет моего благоговенья к сочиненьям Николева. Когда речь 
дошла до новой трагедии хозяина, до «Малек-Аделя», то я сказал, 
что был бы очень счастлив, если б мог ее прочесть или что
6 

нибудь из нее услышать. Николев отвечал, что «кроме писца, никто не имел его трагедии в своих руках, но что он сам, зная ее 
наизусть, играет некоторые сцены из нее друзьям своим, потому 
что драматическое сочинение надобно играть, а не читать». Шатров начал просить, чтобы бессмертный Николев сыграл какуюнибудь сцену. Я присоединил мою убедительную просьбу, и Николев согласился. Он вышел на средину комнаты и продекламировал целую, очень большую сцену, играя все лица разными голосами, предварительно называя их по именам, переходя с места 
на место и принимая приличное их характерам положение. Несмотря на такие комические приемы, несмотря на мимику и жесты, доводимые до крайнего излишества, мне показалось тогда так 
много силы в стихах и огня в выраженных чувствах, что я на первый раз был увлечен и превозносил искренними похвалами игру 
и сочинение хозяина. Впоследствии я слышал еще несколько 
сцен, которые уже не производили на меня такого впечатления; 
но из всего слышанного я вывел заключение, что в трагедии много сильных мест, а в чувствах Малек-Аделя много пылкости. У 
меня врезались в памяти четыре стиха, которые говорит, кажется, 
Матильда, может быть и кто-нибудь другой, описывая скачущего 
на коне Малек-Аделя: 
Блистал  конь бел под ним, как снег Атлантских гор, 
 Стрела летяща — бег, свеща горяща — взор, 
 Дыханье — дым и огнь, грудь и копыта — камень, 
 На нем — Малек-Адель, или сражений пламень. 
Что сделалось с этой трагедией, равно как и со всеми рукописными сочинениями Николева, умершего в 1815 году, — ничего не знаю. 
Из приведенных мною четырех сильных стихов можно заключить, что вся трагедия написана в таком же лирическом, восторженном духе. 
 Продекламировав сцену, Николев, совершенно как зрячий, 
воротился к своим креслам и сел на них. Шатров не преминул назвать его неподражаемым актером и писателем. Чтение или игра 
Николева была самая напыщенная, неестественная, певучая декламация, не совсем, однако, похожая на обыкновенное тогда чтение нараспев трагических стихов; что же касается до огня, до пылу, то его было гораздо более во внешнем выражении, чем во 
внутреннем чувстве. Тогда немногие понимали это различие; но 
сила, стремительность, поражающие и увлекающие сначала вся
7 

кого слушателя, были в его чтении. Николев был очень доволен 
собою и говорил, что давно так хорошо не играл; он сделался веселее, разговорчивее и ласковее; заставил меня прочесть один 
монолог из переводимого мною тогда «Филоктета», похвалил и 
перевод и чтение и, услышав от Шушерина, что я перевел стихами комедию Мольера «Школа мужей», потребовал, чтоб я непременно прочел ему свой перевод. Потом пригласил меня приезжать, как можно чаще, к нему, обещая прочесть мне много койчего «важного и забавного»; потом, взяв слово, что завтра мы 
приедем к нему обедать, отпустил нас с Шатровым, осыпав меня 
множеством любезностей на русском и даже на французском 
языке. 
 Шатров не был доволен впечатлением, произведенным на меня Николевым: похвалы мои казались ему холодны, а замечания, 
откровенно высказанные мною Шатрову, — непозволительными. 
Ему было дико, что двадцатилетний юноша, ничего еще не сделавший в литературе, смеет судить и критиковать писателя, которого он (Шатров) и весь кружок его считает великим писателем. 
Он высказал мне довольно прямо свои мысли и назвал мои суждения «самонадеянной дерзостью молодого человека»; но впоследствии я убедился, что Шатров немножко прикидывался передо мною, как перед новичком, из каких причин — не знаю. Да и 
возможно ли, чтобы человек, писавший тогда прекрасным языком, даже и теперь сохраняющим свое достоинство, не чувствовал устарелости, неестественности, пухлости, а иногда и уродливости языка Николева?.. Шушерин понимал это совершенно. 
Шатров, однако, сказал мне, в виде наставления, что и великие 
люди имеют свои странности, иногда доходящие до смешного. 
«Так и Николев, — продолжал он, — имеет странное желание казаться зрячим и любит говорить о чистоте своего платья и опрятности своих комнат, тогда как мошенники-слуги одевают его в 
черное белье, нечищенное платье и содержат его комнаты засоренными и грязными; вот завтра будем мы обедать у него, и я вас 
предупреждаю, что кушанье будет приготовлено жирно и даже 
вкусно, но все будет подано неопрятно, особенно столовое белье. 
Николев любит, чтоб его гости кушали много и хвалили кушанья: 
от первого можно себя уволить, а второе необходимо». Шатров 
простился со мною с чувством своего достоинства и превосходства. Я рассказал все Шушерину. Он смеялся и уверял, что Николай Михайлович «задает мне тоны», что он сам забавляется над 

8 

смешными причудами Николева и даже над его слепотою и что 
со временем все это я сам увижу. Шушерин не предупредил меня, 
что Николев обедает в два часа с половиной; я приехал нарочно 
пораньше, то есть в три часа, и все-таки заставил полчаса себя 
дожидаться. Это было мне очень досадно и очень меня смутило. 
Я думал, что мы только двое с Шатровым будем обедать у Николева, но я нашел там и Шушерина, и С. Н. Глинку, и Н. И. Ильина, и еще несколько человек, вовсе мне незнакомых. Предсказания Шатрова совершенно оправдались: обед был жирен, вкусен и 
неопрятен; все комнаты были в беспорядке. Хозяин посадил меня 
возле себя, ласкал и потчевал радушно. Вина было довольно, и 
как Николев наливал мне из своей бутылки, то вино оказалось 
отличное, а у других гостей посредственное; даже подаваемые 
вина особо были разного достоинства: хозяину подавали одно, а 
гостям другое. Впоследствии я слышал от Шатрова, что Николев 
до того верил своей прислуге, особенно своему любимцу камердинеру и дворецкому, что не было возможности самым близким 
людям убедить его в неряшестве его слуг и плутнях его любимца. 
Николев, кроме поэзии, имел претензию быть и гастрономом, и 
политиком, и светским человеком, чем, без сомнения, он и был в 
свое время. За обедом и помину не было об литературе; говорили 
о Наполеоне, об его тайных замыслах, о городских новостях и 
преимущественно о скандалезных историях. Хозяин представлял 
любезного весельчака: смеялся и заставлял смеяться, рассказывая 
множество нескромных анекдотов «веселого прошедшего времени», которые неприятно было слышать из уст слепого старика. 
Вообще можно было заметить, что Николев некогда живал в 
знатном кругу и был известен при дворе. Н. И. Ильин сидел подле меня, и я возобновил с ним петербургское знакомство. В обращении Ильина была всегда какая-то важная чопорность, которая именно тогда особенно кинулась мне в глаза, равно как и его 
высокое о себе мнение; со мною он был благосклонно ласков и 
звал меня к себе. На другом конце стола председательствовал 
Шатров; по поручению хозяина он всех угощал и, зная наизусть 
его нрав, старался поддержать шумную веселость гостей; Шушерин усердно помогал ему. Когда встали из-за стола, Николев взял 
меня под руку и вместе со мною отправился в гостиную; мы шли 
впереди всех. Хозяин спросил меня: «Не правда ли, что у меня 
довольно весело?» Я, разумеется, отвечал утвердительно и горячо. «Нынче пропадает уменье жить весело», — сказал с сожале
9 

нием весьма довольный собою хозяин. Я понял, что Николеву 
нужен вожак, и довольно искусно исполнил это дело, то есть вел 
его так, как будто мы шли вместе. Он сел на диван, а гости расселись около него; подали кофе, ром и ликер. Я заметил, что все 
были довольно веселы. Разговор не замедлил склониться к литературе, или, лучше сказать, Шатров не замедлил круто своротить 
его на эту дорогу, обратившись с просьбою, от имени всех, чтобы 
великий Николев, бесконечно разнообразный в своих творениях, 
прочел что-нибудь из своих эротических и сатирических сочинений. Хозяин не замедлил согласиться, начал читать и читал очень 
много, основываясь на том, что я, как новичок в Москве и в литературе, ничего еще не слыхивал из его заповедных мелочей и шалостей. 
  
Ничего из слышанного мною не сохранилось в моей памяти; 
помню только, что Николев прочел всем известную тогда пародию на Тредьяковского, которую я знал наизусть еще в Петербурге. 
Аз Тредьяковский, строгий пиита, 
 Красного слога борзый писец, 
 Сиречь чья стопно мысль грановита — 
 Что же бы в рифму? Русский певец. 
 Брякну стихами песни похвальны 
 Ратничкам русским, аки руссак: 
 Прочь скоротечно, мысли печальны! 
 Вас не изволю слушать никак; и пр. 
 Эта пародия была напечатана в 4-м томе «Творений» Николева (1797), под названьем: «Ода 1-я Российским солдатам на взятие крепости Очакова сего 1796 года, декабря 6-го, сочиненная от 
лица некоего древнего Российского пииты»; она начинается так: 
«Аз чудопевец» и пр. 
 Год поставлен неверно. Очаков взят в 1788 году. (Поздн. 
прим. сочинителя). 
Тут только я узнал, что она принадлежала Николеву. Часа через два Николев лег спать и гости разъехались. Через несколько 
дней я был у Николева один поутру, согласно его приглашению и 
моему обещанию. Мальчик от него не отходил, часто исполняя 
разные его приказания. Вероятно, он давно служил при своем 
господине: он был так наметан, что по одному знаку без слов отгадывал, что ему нужно, и всегда стоял против своего барина. 

10