Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Верочка

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627611.01.99
Чехов, А.П. Верочка [Электронный ресурс] / А.П. Чехов. - Москва : Инфра-М, 2015. - 13 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/517798 (дата обращения: 01.06.2025)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
А.П. Чехов 
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

ВЕРОЧКА 

 

 
 
 
 

Москва 
ИНФРА–М 
2015 

1 

ВЕРОЧКА 

Иван Алексеевич Огнев помнит, как в тот августовский вечер 
он со звоном отворил стеклянную дверь и вышел на террасу. На 
нем была тогда легкая крылатка и широкополая соломенная шляпа, та самая, которая вместе с ботфортами валяется теперь в пыли 
под кроватью. В одной руке он держал большую вязку книг и 
тетрадей, в другой – толстую, суковатую палку. 
За дверью, освещая ему путь лампой, стоял хозяин дома, Кузнецов, лысый старик с длинной седой бородой и в белом, как 
снег, пикейном пиджаке. Старик благодушно улыбался и кивал 
головой. 
– Прощайте, старче! – крикнул ему Огнев. 
Кузнецов поставил лампу на столик и вышел на террасу. Две 
длинные, узкие тени шагнули через ступени к цветочным клумбам, закачались и уперлись головами в стволы лип. 
– Прощайте, и еще раз спасибо, голубчик! – сказал Иван Алексеич. – Спасибо вам за ваше радушие, за ваши ласки, за вашу любовь... Никогда, во веки веков не забуду вашего гостеприимства. 
И вы хороший, и дочка ваша хорошая, и все у вас тут добрые, веселые, радушные... Такая великолепная публика, что и сказать не 
умею! 
От избытка чувств и под влиянием только что выпитой наливки, Огнев говорил певучим семинарским голосом и был так растроган, что выражал свои чувства не столько словами, сколько 
морганьем глаз и подергиваньем плеч. Кузнецов, тоже подвыпивший и растроганный, потянулся к молодому человеку и поцеловался с ним. 
– Привык я к вам, как легавый! – продолжал Огнев. – Почти 
каждый день к вам шлялся, раз десять ночевал, а наливки выпил 
столько, что теперь вспоминать страшно. А главное, за что спасибо, Гавриил Петрович, так это за ваше содействие и помощь. 
Без вас я со своей статистикой до октября бы тут возился. Так и 
напишу в предисловии: считаю долгом выразить мою благодарность председателю М–ской уездной земской управы Кузнецову 
за его любезное содействие. У статистики бле–естящая будущность! Вере Гавриловне нижайший поклон, а докторам, обоим 
следователям и вашему секретарю передайте, что никогда не забуду их помощи! А теперь, старче, обымем друг друга и сотворим последнее лобзание. 

2 

Раскисший Огнев еще раз поцеловался со стариком и стал 
спускаться вниз, на последней ступени он оглянулся и спросил: 
– Увидимся еще когда–нибудь? 
– Бог знает! – ответил старик. – Вероятно, никогда! 
– Да, правда! В Питер вас и калачом не заманишь, а я едва ли 
еще попаду когда–нибудь в этот уезд. Ну, прощайте! 
– Вы бы книги тут оставили! – крикнул ему вслед Кузнецов. – 
Что вам за охота тащить такую тяжесть? Я вам завтра их с человеком прислал бы. 
Но Огнев уже не слушал и быстро удалялся от дома. На душе 
его, подогретой вином, было и весело, и тепло, и грустно... Он 
шел и думал о том, как часто приходится в жизни встречаться с 
хорошими людьми и как жаль, что от этих встреч не остается ничего больше, кроме воспоминаний. Бывает так, что на горизонте 
мелькнут 
журавли, 
слабый 
ветер 
донесет 
их 
жалобно–
восторженный крик, а через минуту, с какою жадностью ни вглядывайся в синюю даль, не увидишь ни точки, не услышишь ни 
звука – так точно люди с их лицами и речами мелькают в жизни и 
утопают в нашем прошлом, не оставляя ничего больше, кроме 
ничтожных следов памяти. Живя с самой весны в N–ском уезде и 
бывая почти каждый день у радушных Кузнецовых, Иван Алексеич привык, как к родным, к старику, к его дочери, к прислуге, 
изучил до тонкостей весь дом, уютную террасу, изгибы аллей, 
силуэты деревьев над кухней и баней; но выйдет он сейчас за калитку, и всё это обратится в воспоминание и утеряет для него навсегда свое реальное значение, а пройдет год–два, и все эти милые образы потускнеют в сознании наравне с вымыслами и плодами фантазии. 
«В жизни ничего нет дороже людей! – думал растроганный 
Огнев, шагая по аллее к калитке. – Ничего!» 
В саду было тихо и тепло. Пахло резедой, табаком и гелиотропом, которые еще не успели отцвести на клумбах. Промежутки 
между кустами и стволами деревьев были полны тумана, негустого, нежного, пропитанного насквозь лунным светом, и, что надолго осталось в памяти Огнева, клочья тумана, похожие на привидения, тихо, но заметно для глаза, ходили друг за дружкой поперек аллей. Луна стояла высоко над садом, а ниже ее куда–то на 
восток неслись прозрачные туманные пятна. Весь мир, казалось, 
состоял только из черных силуэтов и бродивших белых теней, а 
Огнев, наблюдавший туман в лунный августовский вечер чуть ли 

3 

не первый раз в жизни, думал, что он видит не природу, а декорацию, где неумелые пиротехники, желая осветить сад белым 
бенгальским огнем, засели под кусты и вместе со светом напустили в воздух и белого дыма. 
Когда Огнев подходил к садовой калитке, от невысокого палисадника отделилась темная тень и пошла к нему навстречу. 
– Вера Гавриловна! – обрадовался он. – Вы тут? А я искал–
искал, хотел проститься... Прощайте, я ухожу! 
– Так рано? Ведь еще одиннадцать часов. 
– Нет, пора! Идти пять верст, да еще укладываться нужно. 
Завтра рано вставать... 
Перед Огневым стояла дочь Кузнецова, Вера, девушка 21 года, 
по обыкновению грустная, небрежно одетая и интересная. Девушки, которые много мечтают и по целым дням читают лежа и 
лениво всё, что попадается им под руки, которые скучают и грустят, одеваются вообще небрежно. Тем из них, которых природа 
одарила вкусом и инстинктом красоты, эта легкая небрежность в 
одежде придает особую прелесть. По крайней мере, Огнев, вспоминая впоследствии о хорошенькой Верочке, не мог себе представить ее без просторной кофточки, которая мялась у талии в 
глубокие складки и все–таки не касалась стана, без локона, выбившегося на лоб из высокой прически, без того красного вязаного платка с мохнатыми шариками по краям, который вечерами, 
как флаг в тихую погоду, уныло виснул на плече Верочки, а днем 
валялся скомканный в передней около мужских шапок или же в 
столовой на сундуке, где бесцеремонно спала на нем старая кошка. От этого платка и от складок кофточки так и веяло свободною 
ленью, домоседством, благодушием. Быть может, оттого, что Вера нравилась Огневу, он в каждой пуговке и оборочке умел читать что–то теплое, уютное, наивное, что–то такое хорошее и поэтичное, чего именно не хватает у женщин неискренних, лишенных чувства красоты и холодных. 
Верочка была хорошо сложена, имела правильный профиль и 
красивые вьющиеся волосы. Огневу, который на своем веку мало 
видел женщин, она казалась красавицей. 
– Уезжаю! – говорил он, прощаясь с нею около калитки. – Не 
поминайте лихом! Спасибо за всё! 
Тем же певучим семинарским голосом, каким он беседовал со 
стариком, так же моргая и подергивая плечами, стал он благодарить Веру за гостеприимство, ласки и радушие. 

4 

– О вас писал я матери в каждом письме, – говорил он. – Если 
бы все такие были, как вы да ваш батька, то не житье было бы на 
свете, а масленая. У вас вся публика великолепная! Народ всё 
простой, сердечный, искренний. 
– Вы теперь куда едете? – спросила Вера. 
– Теперь еду к матери в Орел, побуду у нее недельки две, а 
там – в Питер на работу. 
– А потом? 
– Потом? Всю зиму проработаю, а весной опять куда–нибудь в 
уезд материалы собирать. Ну, будьте счастливы, живите сто лет... 
не поминайте лихом. Больше не увидимся. 
Огнев нагнулся и поцеловал Верочкину руку. Затем в молчаливом волнении он поправил на себе крылатку, взял поудобнее 
вязку книг, помолчал и сказал: 
– Туману–то сколько навалило! 
– Да. Вы у нас ничего не забыли? 
– Что же? Кажется, ничего... 
Несколько секунд Огнев постоял молча, потом неуклюже повернулся к калитке и вышел из сада. 
– Постойте, я вас до нашего леса провожу, – сказала Вера, выходя за ним. 
Они пошли по дороге. Теперь уж деревья не заслоняли простора и можно было видеть небо и даль. Точно прикрытая вуалью, вся природа пряталась за прозрачную матовую дымку, 
сквозь которую весело смотрела ее красота; туман, что погуще и 
побелее, неравномерно ложился около копен и кустов или клочьями бродил через дорогу, жался к земле и как будто старался не 
заслонять собой простора. Сквозь дымку видна была вся дорога 
до леса с темными канавами по бокам и с мелкими кустами, которые росли в канавах и мешали бродить туманным клочьям. В 
полуверсте от калитки темнела полоса кузнецовского леса. 
«Зачем она со мной пошла? Ведь ее придется провожать назад!» – подумал Огнев, но, поглядев на профиль Веры, он ласково 
улыбнулся и сказал: 
– Не хочется уезжать в такую хорошую погоду! Вечер настоящий романический, с луной, с тишиной и со всеми онерами. 
Знаете что, Вера Гавриловна? Живу я на свете 29 лет, но у меня в 
жизни ни разу романа не было. Во всю жизнь ни одной романической истории, так что с рандеву, с аллеями вздохов и поцелуями я знаком только понаслышке. Ненормально! В городе, когда 

5 

сидишь у себя в номере, не замечаешь этого пробела, но тут, на 
свежем воздухе, он сильно чувствуется... Как–то обидно делается! 
– Отчего же вы так? 
– Не знаю. Вероятно, всю жизнь некогда было, а может быть, 
просто встречаться не приходилось с такими женщинами, которые... Вообще у меня мало знакомых, и я нигде не бываю. 
Шагов триста молодые люди прошли молча. Огнев поглядывал на открытую голову и платок Верочки, и в душе его один за 
другим воскресали весенние и летние дни; то было время, когда 
вдали от своего серого петербургского номера, наслаждаясь ласками хороших людей, природой и любимым трудом, не успевал 
он замечать, как утренние зори сменялись вечерними и как один 
за другим, пророча конец лета, переставали петь сначала соловей, 
потом перепел, а немного позже коростель... Время летело незаметно, значит, жилось хорошо и легко... Стал он припоминать 
вслух о том, с какою неохотою он, небогатый, непривычный к 
движениям и людям, в конце апреля ехал сюда в N–ский уезд, где 
ожидал встретить скуку, одиночество и равнодушие к статистике, 
которая, по его мнению, среди наук занимает теперь самое видное место. Приехав апрельским утром в уездный городишко N., 
он остановился на постоялом дворе старовера Рябухина, где 
за двугривенный в сутки ему дали светлую и чистую комнату с 
условием, что курить он будет на улице. Отдохнув и справившись, кто в уезде состоит председателем земской управы, он немедля пошел пешком к Гавриилу Петровичу. Пришлось идти четыре версты роскошными лугами и молодыми рощами. Под облаками, заливая воздух серебряными звуками, дрожали жаворонки, а над зеленеющими пашнями, солидно и чинно взмахивая 
крыльями, носились грачи. 
– Господи, – удивлялся тогда Огнев, – неужели тут всегда дышат таким воздухом, или это так пахнет только сегодня, ради 
моего приезда? 
Ожидая сухого делового приема, к Кузнецовым вошел он несмело, глядя исподлобья и застенчиво теребя свою бородку. Старик сначала морщил лоб и не понимал, зачем это молодому человеку и его статистике могла понадобиться земская управа, но когда тот пространно объяснил ему, что такое статистический материал и где он собирается, Гавриил Петрович оживился, заулыбался и с ребяческим любопытством стал заглядывать в его тет
6 

радки... Вечером того же дня Иван Алексеич уже сидел у Кузнецовых за ужином, быстро хмелел от крепкой наливки и, глядя на 
покойные лица и ленивые движения своих новых знакомых, чувствовал во всем своем теле сладкую, дремотную лень, когда хочется спать, потягиваться, улыбаться. А новые знакомые благодушно оглядывали его и спрашивали, живы ли у него отец и мать, 
сколько он зарабатывает в месяц, часто ли бывает в театрах... 
Припомнил Огнев свои разъезды по волостям, пикники, рыбные ловли, поездку всем обществом в девичий монастырь к игуменье Марфе, которая каждому из гостей подарила по бисерному 
кошельку, припомнил горячие, нескончаемые, чисто русские 
споры, когда спорщики, брызжа и стуча кулаками по столу, не 
понимают и перебивают друг друга, сами того не замечая, противоречат себе в каждой фразе, то и дело меняют тему и, поспорив 
часа два–три, смеются: 
– Чёрт знает, из–за чего мы спор подняли! Начали о здравии, а 
кончили за упокой! 
– А помните, как я, вы и доктор ездили верхом в Шестово? – 
говорил Иван Алексеич Вере, подходя с нею к лесу. – Тогда еще 
нам юродивый встретился. Я дал ему пятак, а он три раза перекрестился и бросил мой пятак в рожь. Господи, столько я увожу с 
собой впечатлений, что если бы можно было собрать их в компактную массу, то получился бы хороший слиток золота! Не понимаю, зачем это умные и чувствующие люди теснятся в столицах и не идут сюда? Разве на Невском и в больших сырых домах 
больше простора и правды, чем здесь? Право, мне мои меблированные комнаты, сверху донизу начиненные художниками, учеными и журналистами, всегда казались предрассудком. 
В двадцати шагах от леса через дорогу лежал небольшой узкий мостик со столбиками по углам, который всегда во время вечерних прогулок служил Кузнецовым и их гостям маленькой 
станцией. Отсюда желающие могли дразнить лесное эхо и видно 
было, как дорога исчезала в черной просеке. 
– Ну, вот и мостик! – сказал Огнев. – Тут вам поворачивать 
назад... 
Вера остановилась и перевела дух. 
– Давайте посидим, – сказала она, садясь на один из столбиков. – Перед отъездом, когда прощаются, обыкновенно все садятся. 

7 

Огнев примостился возле нее на своей вязке книг и продолжал 
говорить. Она тяжело дышала от ходьбы и глядела не на Ивана 
Алексеича, а куда–то в сторону, так что ему не видно было ее лица. 
– И вдруг лет через десять мы встретимся, – говорил он. – Какие мы тогда будем? Вы будете уже почтенною матерью семейства, а я автором какого–нибудь почтенного, никому не нужного 
статистического сборника, толстого, как сорок тысяч сборников. 
Встретимся и вспомянем старину... Теперь мы чувствуем настоящее, оно нас наполняет и волнует, а тогда, при встрече, мы уж не 
будем помнить ни числа, ни месяца, ни даже года, когда виделись 
в последний раз на этом мостике. Вы, пожалуй, изменитесь... Послушайте, вы изменитесь? 
Вера вздрогнула и повернулась к нему лицом. 
– Что? – спросила она. 
– Я вас спрашивал сейчас... 
– Простите, я не слышала, что вы говорили. 
Тут только Огнев заметил в Вере перемену. Она была бледна, 
задыхалась, и дрожь ее дыхания сообщалась и рукам, и губам, и 
голове, и из прически выбивался на лоб не один локон, как всегда, а два... Видимо, она избегала глядеть прямо в глаза и, стараясь замаскировать волнение, то поправляла воротничок, который 
как будто резал ей шею, то перетаскивала свой красный платок с 
одного плеча на другое... 
– Вам, кажется, холодно, – сказал Огнев. – Сидеть в тумане не 
совсем–то здорово. Давайте–ка я провожу вас нах гауз.  
Вера молчала. 
– Что с вами? – улыбнулся Иван Алексеич. – Вы молчите и не 
отвечаете на вопросы. Нездоровы вы или сердитесь? А? 
Вера крепко прижала ладонь к щеке, обращенной в сторону 
Огнева, и тотчас же резко отдернула ее. 
– Ужасное положение... – прошептала она с выражением 
сильной боли на лице. – Ужасное! 
– Чем же оно ужасное? – спросил Огнев, пожимая плечами и 
не скрывая своего удивления. – В чем дело? 
Всё еще тяжело дыша и вздрагивая плечами. Вера повернулась 
к нему спиной, полминуты глядела на небо и сказала: 
– Мне нужно поговорить с вами, Иван Алексеич... 
– Я слушаю. 

8 

– Вам, может быть, покажется странным... вы удивитесь, но 
мне всё равно... 
Огнев еще раз пожал плечами и приготовился слушать. 
– Вот что... – начала Верочка, наклоняя голову и теребя пальцами шарик платка. – Видите ли, я вам вот что... хотела сказать... 
Вам покажется странным и... глупым, а я... я больше не могу. 
Речь Веры перешла в неясное бормотанье и вдруг оборвалась 
плачем. Девушка закрыла лицо платком, еще ниже нагнулась и 
горько заплакала. Иван Алексеич смущенно крякнул и, изумляясь, не зная, что говорить и делать, безнадежно поглядел вокруг 
себя. От непривычки к плачу и слезам у него у самого зачесались 
глаза. 
– Ну, вот еще! – забормотал он растерянно. – Вера Гавриловна, ну к чему это, спрашивается? Голубушка, вы... вы больны? 
Или вас кто обидел? Вы скажите, быть может, я того... сумею помочь... 
Когда он, пытаясь утешить ее, позволил себе осторожно отнять от ее лица руки, она улыбнулась ему сквозь слезы и проговорила: 
– Я... я люблю вас! 
Эти слова, простые и обыкновенные, были сказаны простым 
человеческим языком, но Огнев в сильном смущении отвернулся 
от Веры, поднялся и вслед за смущением почувствовал испуг. 
Грусть, теплота и сентиментальное настроение, навеянные на 
него прощанием и наливкой, вдруг исчезли, уступив место резкому, неприятному чувству неловкости. Точно перевернулась в 
нем душа, он косился на Веру, и теперь она, после того как, объяснившись ему в любви, сбросила с себя неприступность, которая 
так красит женщину, казалась ему как будто ниже ростом, проще, темнее. 
«Что же это такое? – ужаснулся он про себя. – Но ведь я же 
ее... люблю или нет? Вот задача–то!» 
А она, когда самое главное и тяжелое наконец было сказано, 
дышала уже легко и свободно. Она тоже поднялась и, глядя прямо в лицо Ивана Алексеича, стала говорить быстро, неудержимо, 
горячо. 
Как человек, внезапно испуганный, не может потом вспомнить 
порядка, с каким чередовались звуки ошеломившей его катастрофы, так и Огнев не помнит слов и фраз Веры. Ему памятны 
только содержание ее речи, она сама и то ощущение, которое 

9 

производила в нем ее речь. Он помнит как будто придушенный, 
несколько сиплый от волнения голос и необыкновенную музыку 
и страстность в интонации. Плача, смеясь, сверкая слезинками на 
ресницах, она говорила ему, что с первых же дней знакомства он 
поразил ее своею оригинальностью, умом, добрыми, умными глазами, своими задачами и целями жизни, что она полюбила его 
страстно, безумно и глубоко; что когда, бывало, летом она входила из сада в дом и видела в передней его крылатку или слышала издали его голос, то сердце ее обливалось холодком, предчувствием счастья; его даже пустые шутки заставляли ее хохотать, в 
каждой цифре его тетрадок она видела что–то необыкновенно разумное и грандиозное, его суковатая палка представлялась ей 
прекрасней деревьев. 
И лес, и туманные клочья, и черные канавы по бокам дороги, 
казалось, притихли, слушая ее, а в душе Огнева происходило 
что–то нехорошее и странное... Объясняясь в любви, Вера была 
пленительно хороша, говорила красиво и страстно, но он испытывал не наслаждение, не жизненную радость, как бы хотел, а 
только чувство сострадания к Вере, боль и сожаление, что из–за 
него страдает хороший человек. Бог его знает, заговорил ли в нем 
книжный разум, или сказалась неодолимая привычка к объективности, которая так часто мешает людям жить, но только восторги 
и страдание Веры казались ему приторными, несерьезными, и в 
то же время чувство возмущалось в нем и шептало, что всё, что 
он видит и слышит теперь, с точки зрения природы и личного 
счастья, серьезнее всяких статистик, книг, истин... И он злился и 
винил себя, хотя и не понимал, в чем именно заключается вина 
его. 
В довершение неловкости он решительно не знал, что ему говорить, а говорить было необходимо. Сказать прямо «я вас не 
люблю» ему было не под силу, а сказать «да» он не мог, потому 
что, как ни рылся, не находил в своей душе даже искорки... 
Он молчал, а она между тем говорила, что для нее нет выше 
счастья, как видеть его, идти за ним, хоть сейчас, куда он хочет, 
быть его женой и помощницей, что если он уйдет от нее, то она 
умрет с тоски... 
– Я не могу здесь оставаться! – сказала она, ломая руки. – Мне 
опостылели и дом, и этот лес, и воздух. Я не выношу постоянного 
покоя и бесцельной жизни, не выношу наших бесцветных и бледных людей, которые все похожи один на другого, как капли во
10