Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

В ссылке

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627603.01.99
Чехов, А.П. В ссылке [Электронный ресурс] / А.П. Чехов. - Москва : Инфра-М, 2015. - 10 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/517779 (дата обращения: 01.06.2025)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
Б и б л и о т е к а Р у с с к о й К л а с с и к и

А.П. Чехов 
 

В ССЫЛКЕ 

 

А.П. Чехов 
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

В ССЫЛКЕ 

 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА–М 
2015 

2 

В ССЫЛКЕ 

Старый Семен, прозванный Толковым, и молодой татарин, которого никто не знал по имени, сидели на берегу около костра; 
остальные три перевозчика находились в избе. Семен, старик лет 
шестидесяти, худощавый и беззубый, но широкий в плечах и на 
вид еще здоровый, был пьян; он давно бы уже пошел спать, но в 
кармане у него был полуштоф, и он боялся, как бы в избе молодцы не попросили у него водки. Татарин был болен, томился и, кутаясь в свои лохмотья, рассказывал, как хорошо в Симбирской 
губернии и какая у него осталась дома красивая и умная жена. 
Ему было лет двадцать пять, не больше, а теперь, при свете костра, он, бледный, с печальным болезненным лицом, казался мальчиком. 
– Оно, конечно, тут не рай, – говорил Толковый. – Сам видишь: вода, голые берега, кругом глина и больше ничего... Святая 
давно уже прошла, а на реке лед идет, и утром нынче снег был. 
– Худо! худо! – сказал татарин и огляделся с испугом. 
Шагах в десяти текла темная холодная река; она ворчала, 
хлюпала об изрытый глинистый берег и быстро неслась куда–то в 
далекое море. У самого берега темнела большая баржа, которую 
перевозчики называют «карбасом». Далеко на том берегу, потухая и переливаясь, змейками ползали огни: это жгли прошлогоднюю траву. А за змейками опять потемки. Слышно, как небольшие льдины стучат о баржу. Сыро, холодно... 
Татарин взглянул на небо. Звезд так же много, как дома у него, 
такая же чернота кругом, но чего–то недостает. Дома, в Симбирской губернии, совсем не такие звезды и не такое небо. 
– Худо! худо! – повторил он. 
– Привыкнешь! – сказал Толковый и засмеялся. – Теперь ты 
еще молодой, глупый, молоко на губах не обсохло, и кажется тебе по глупости, что несчастней тебя человека нет, а придет время, 
сам скажешь: дай бог всякому такой жизни. Ты на меня погляди. 
Через неделю времени пройдет вода и поставим тут паром, вы все 
пойдете по Сибири гулять, а я останусь и зачну ходить от берега 
к берегу. Уж двадцать два года так хожу. День и ночь. Щука и 
нельма под водой, а я над водой. И слава богу. Ничего мне не надо. Дай бог всякому такой жизни. 
Татарин подложил в костер хворосту, лег поближе к огню и 
сказал: 

3 

– У меня отец хворый человек. Когда он помрет, мать и жена 
сюда приедут. Обещали. 
– А на что тебе мать и жена? – спросил Толковый. – Одна глупость, брат. Это тебя бес смущает, язви его душу. Ты его не слушай, проклятого. Не давай ему воли. Он тебе насчет бабы, а ты 
ему назло: не желаю! Он тебе насчет воли, а ты упрись и – не желаю! Ничего не надо! Нету ни отца, ни матери, ни жены, ни воли, 
ни двора, ни кола! Ничего не надо, язви их душу! 
Толковый потянул из бутылки и продолжал: 
– Я, братуша, не мужик простой, не из хамского звания, а 
дьячковский сын и, когда на воле жил в Курске, в сюртуке ходил, 
а теперь довел себя до такой точки, что могу голый на земле 
спать и траву жрать. И дай бог всякому такой жизни. Ничего мне 
не надо и никого я не боюсь, и так себя понимаю, что богаче и 
вольнее меня человека нет. Как прислали меня сюда из России, я 
с первого же дня уперся: ничего не хочу! Бес мне и про жену, и 
про родню, и про волю, а я ему: ничего мне не надо! Уперся на 
своем и вот, как видишь, хорошо живу, не жалуюсь. А ежели кто 
даст поблажку бесу и хоть раз послушается, тот пропал, нет ему 
спасения: завязнет в болоте по самую маковку и не вылезет. Не 
то, что ваш брат, глупый мужик, но и благородные и образованные пропадают. Лет пятнадцать назад прислали сюда из России 
одного барина. С братьями что–то там не поделил и в завещании 
фальшь сделал какую–то. Сказывали, из князей или баронов, а 
может, и просто из чиновников – кто его знает! Ну, приехал сюда 
барин и первым делом купил себе в Мухортинском дом и землю. 
«Хочу, говорит, своим трудом жить, в поте лица, потому что, говорит, я теперь не господин, а поселенец». Что ж, говорю, помогай бог, дело хорошее. Человек он был тогда молодой, хлопотун, 
заботливый; сам и косил, бывало, и рыбу ловил, и верхом верст за 
шестьдесят ездил. Только вот беда: с первого же года стал ездить 
в Гырино, в почтовую контору. Стоит, бывало, у меня на пароме 
и вздыхает: «Эх, Семен, что–то долго не шлют мне из дому денег!» Не надо, говорю, Василий Сергеич, денег. К чему они? Вы 
старое–то бросьте, забудьте, как будто его вовсе не было, будто 
снилось оно только, а начинайте жить сызнова. Не слушайте, говорю, беса, – он до добра не доведет, в петлю затянет. Теперь вы 
денег желаете, говорю, а пройдет мало–мало времени и, гляди, 
чего другого захотите, а потом и еще и еще. Ежели, говорю, желаете для себя счастья, то первее всего ничего не желайте. Да... 

4 

Уж ежели, говорю ему, нас с вами судьба обидела горько, то нечего у ней милости просить и кланяться ей в ножки, а надо пренебрегать и смеяться над ней. А то она сама насмеется. Так и говорю ему... Года через два перевожу я его на эту сторону, а он 
потирает руки и смеется. «Еду, говорит, в Гырино жену встречать. Пожалела, говорит, меня, приехала. Хорошая она у меня, 
добрая». А сам от радости даже запыхался. Вот через день едет с 
женой. Дама молодая, красивая, в шляпке; на руках младенчик–
девочка. И всякого багажу много. А Василий Сергеич мой вертится около нее, не наглядится и никак не нахвалится. «Да, брат 
Семен, и в Сибири люди живут!» Ну, думаю, ладно, не обрадуешься. И с той поры, почитай, каждую неделю, стал он в Гырино 
наведываться: не пришли ли из России деньги. Денег–то понадобилось пропасть. «Она, говорит, ради меня тут в Сибири свою 
молодость и красоту губит и, говорит, со мной мою горькую долю делит, и через это, говорит, я должен предоставлять ей всякое 
удовольствие...» Чтоб барыне веселей было, завел он знакомство 
с чиновниками и с шушерой всякой. А всю эту компанию, известно, кормить и поить надо, да чтоб и фортепьян был, и собачка лохматенькая на диване, – чтоб она издохла... Роскошь, одним 
словом, баловство. Прожила с ним барыня недолго. Где ей? Глина, вода, холодно, ни тебе овоща, ни фрукта, кругом необразованные да пьяные, никакого обхождения, а она дама балованная, 
столичная... Известно, соскучилась. Да и муж, как ни говори, уже 
не барин, а поселенец – не та честь. Года через три, помню, ночью под самый Успеньев день кричат с того берега. Пошел я туда 
на пароме, гляжу – барыня, вся окутавшись, а с ней молодой господин, из чиновников. Тройка... Перевез я их сюда, сели – и поминай, как звали! Только их и видели. А под утро Василий Сергеич скачет на паре. – «Не проезжала ли тут, Семен, моя жена с 
господином в очках?» Проезжала, говорю, – ищи ветра в поле! 
Поскакал он вдогонку, суток пять гнался. Когда после перевозил 
я его на ту сторону, он повалился на паром и давай головой биться о доски и выть. То–то вот, говорю, и есть. Смеюсь и припоминаю ему: «И в Сибири люди живут!» А он еще пуще бьется... Потом это захотелось ему воли. Жена в Россию подалась, и 
его, значит, туда потянуло, чтоб ее повидать и от полюбовника 
вызволить. И стал он, братец ты мой, чуть не каждый день скакать то на почту, то в город к начальству. Всё прошения посылал 
и подавал, чтоб его помиловали и назад домой вернули, и сказы
5 

вал он, на одни телеграммы у него рублей двести пошло. Землю 
продал, дом жидам заложил. Сам поседел, сгорбился, с лица желтый стал, словно чахоточный. Говорит с тобою, а сам: кхе–кхе–
кхе... и слезы на глазах. Промаялся так с прошениями годов восемь, а теперь опять ожил и веселый стал: новое баловство придумал. Дочка, видишь, выросла. Глядит на нее и не надышится. А 
она, правду говорить, ничего себе: красивенькая, чернобровая и 
нрава бойкого. Каждое воскресенье он в Гырино ездит с ней в 
церковь. Стоят оба на пароме рядышком, она смеется, а он с нее 
глаз не сводит. «Да, говорит, Семен, и в Сибири люди живут. И в 
Сибири бывает счастье. Погляди–ка, говорит, какая у меня дочка! 
Чай, другой такой и за тысячу верст не сыщешь». Дочка, говорю, 
хорошая, это верно, действительно... А сам про себя думаю: 
«Ужо погоди... Девка она молодая, кровь играет, жить хочется, а 
какая тут жизнь?» И стала, брат, она тосковать... Чахла–чахла, 
извелась вся, заболела и теперь без задних ног. Чахотка. Вот тебе 
и сибирское счастье, язви его душу, вот тебе и в Сибири люди 
живут... Стал он всё по докторам ездить и возить их к себе. Как 
заслышит, что верст за двести или за триста есть доктор или знахарь, так и едет за ним. Страсть сколько денегна докторов ушло, 
а уж по–моему лучше пропить эти деньги... Всё равно помрет. 
Помрет она всенепременно, а он тогда совсем пропал. Повесится 
с тоски или в Россию убежит – дело известное. Убежит, а его 
поймают, потом суд, каторга, плетей попробует... 
– Хорошо, хорошо, – пробормотал татарин, пожимаясь от озноба. 
– Что хорошо? – спросил Толковый. 
– Жена, дочка... Пускай каторга и пускай тоска, зато он видал 
и жену и дочку... Ты говоришь, ничего не надо. Но ничего – худо! 
Жена прожила с ним три года – это ему бог подарил. Ничего – 
худо, а три года – хорошо. Как не понимай? 
Дрожа, с напряжением подбирая русские слова, которых он 
знал немного, и заикаясь, татарин заговорил о том, что не приведи бог захворать на чужой стороне, умереть и быть зарытым в 
холодной ржавой земле, что если бы жена приехала к нему хотя 
на один день и даже на один час, то за такое счастье он согласился бы принять какие угодно муки и благодарил бы бога. Лучше 
один день счастья, чем ничего. 
Затем он опять рассказал, какая у него осталась дома красивая 
и умная жена, потом, взявшись обеими руками за голову, он за
6 

плакал и стал уверять Семена, что он ни в чем не виноват и терпит напраслину. Его два брата и дядя увели у мужика лошадей и 
избили старика до полусмерти, а общество рассудило не по совести и составило приговор, по которому пошли в Сибирь все три 
брата, а дядя, богатый человек, остался дома. 
– Привы–ыкнешь! – сказал Семен. 
Татарин замолчал и уставился заплаканными глазами на 
огонь; лицо у него выражало недоумение и испуг, как будто он 
всё еще не понимал, зачем он здесь в темноте и в сырости, около 
чужих людей, а не в Симбирской губернии. Толковый лег около 
огня, чему–то усмехнулся и затянул вполголоса песню. 
– Что ей за радость с отцом–то? – проговорил он, немного погодя. – Он ее любит, утешается, это точно; но, брат, тоже пальца 
в рот ему не клади: строгий старик, крутой старик. А молодым 
девкам не строгость нужна... Им нужна ласка да ха–ха–ха, да хи–
хо–хо, духи да помада. Да... Эх, дела, дела! – вздохнул Семен и 
тяжело поднялся. – Водка вся вышла, значит, спать пора. А? 
Пойду, брат... 
Оставшись один, татарин подложил хворосту, лег и, глядя на 
огонь, стал думать о родной деревне и о своей жене; приехала бы 
жена хоть на месяц, хоть на день, а там, если хочет, пусть уезжает 
назад! Лучше месяц или даже день, чем ничего. Но если жена 
сдержит обещание и приедет, то чем ее придется кормить? Где 
она будет тут жить? 
– Если нет чего–чего кушать, то как живи? – спросил вслух татарин. 
За то, что он теперь день и ночь работал веслом, ему платили 
только десять копеек в сутки; правда, проезжие давали на чай и 
на водку, но ребята делили весь доход между собой, а татарину 
ничего не давали и только смеялись над ним. А от нужды голодно, холодно и страшно... Теперь бы, когда всё тело болит и дрожит, пойти в избушку и лечь спать, но там укрыться нечем и холоднее, чем на берегу; здесь тоже нечем укрыться, но всё же 
можно хоть костер развесть... 
Через неделю, когда вода совсем спадет и поставят тут паром, 
все перевозчики, кроме Семена, станут уже не нужны, и татарин 
начнет ходить из деревни в деревню и просить милостыни и работы. Жене только семнадцать лет; она красивая, избалованная, 
застенчивая, – неужели и она будет ходить по деревням с откры
7 

тым лицом и просить милостыню? Нет, об этом даже подумать 
страшно... 
Уже светало; ясно обозначались баржа, кусты тальника на воде и зыбь, а назад оглянуться – там глинистый обрыв, внизу избушка, крытая бурою соломой, а выше лепятся деревенские избы. 
На деревне уже пели петухи. 
Рыжий глинистый обрыв, баржа, река, чужие, недобрые люди, 
голод, холод, болезни – быть может, всего этого нет на самом деле. Вероятно, всё это только снится, – думал татарин. Он чувствовал, что спит, и слышал свой храп... Конечно, он дома, в Симбирской губернии, и стоит ему только назвать жену по имени, как 
она откликнется; а в соседней комнате мать... Однако, какие бывают страшные сны! К чему они? Татарин улыбнулся и открыл 
глаза. Какая это река? Волга? 
Шел снег. 
– Подава–ай! – кричал кто–то на той стороне. – Карба–а–ас! 
Татарин очнулся и пошел будить товарищей, чтобы плыть на 
ту сторону. Надевая на ходу рваные тулупы, бранясь хриплыми 
спросонок голосами и пожимаясь от холода, показались на берегу 
перевозчики. После сна река, от которой веяло пронизывающим 
холодом, по–видимому, казалась им отвратительной и жуткой. Не 
спеша попрыгали они в карбас... Татарин и три перевозчика взялись за длинные весла с широкими лопастями, похожие в потемках на рачьи клешни, Семен навалился животом на длинный 
руль. А на той стороне всё еще продолжали кричать и два раза 
выстрелили из револьвера, думая, вероятно, что перевозчики спят 
или ушли на деревню, в кабак. 
– Ладно, успеешь! – проговорил Толковый тоном человека, 
убежденного, что на этом свете нет надобности спешить – всё 
равно, мол, толку не выйдет. 
Тяжелая неуклюжая баржа отделилась от берега и поплыла 
меж кустов тальника, и только по тому, что тальник медленно 
уходил назад, заметно было, что она не стояла на одном месте, а 
двигалась. Перевозчики мерно, враз, взмахивали веслами; Толковый лежал животом на руле и, описывая в воздухе дугу, летал с 
одного борта на другой. Было в потемках похоже на то, как будто 
люди сидели на каком–то допотопном животном с длинными лапами и уплывали на нем в холодную унылую страну, ту самую, 
которая иногда снится во время кошмара. 

8 

Миновали тальник, выплыли на простор. На том берегу уже 
заслышали стук и мерное плесканье весел и кричали: «Скорей! 
скорей!» Прошло еще минут с десять, и баржа тяжело ударилась 
о пристань. 
– И всё оно сыплет, и всё оно сыплет! – бормотал Семен, вытирая с лица снег. – И откуда оно берется, бог его знает! 
На той стороне ждал худощавый, невысокого роста старик в 
полушубке на лисьем меху и в белой мерлушковой шапке. Он 
стоял поодаль от лошадей и не двигался; у него было угрюмое, 
сосредоточенное выражение, как будто он старался что–то 
вспомнить и сердился на свою непослушную память. Когда Семен подошел к нему и, улыбаясь, снял шапку, то он сказал: 
– Спешу в Анастасьевку. Дочери опять хуже, а в Анастасьевку, говорят, нового доктора назначили. 
Втащили тарантас на баржу и поплыли назад. Человек, которого Семен назвал Василием Сергеичем, всё время, пока плыли, 
стоял неподвижно, крепко сжав свои толстые губы и глядя в одну 
точку; когда ямщик попросил у него позволения покурить в его 
присутствии, он ничего не ответил, точно не слышал. А Семен, 
лежа животом на руле, насмешливо глядел на него и говорил: 
– И в Сибири люди живут. Живу–ут! 
На лице у Толкового было торжествующее выражение, как 
будто он что–то доказал и будто радовался, что вышло именно 
так, как он предполагал. Несчастный, беспомощный вид человека 
в полушубке на лисьем меху, по–видимому, доставлял ему большое удовольствие. 
– Грязно теперь ехать, Василий Сергеич, – сказал он, когда на 
берегу запрягали лошадей. – Погодили бы ездить еще недельки с 
две, пока суше станет. А то и вовсе бы не ездили... Ежели бы толк 
какой от езды был, а то, сами изволите знать, люди веки вечные 
ездят, и днем и ночью, а всё никакого толку. Право! 
Василий Сергеич молча дал на водку, сел в тарантас и поехал 
дальше. 
– Вот, за доктором поскакал! – сказал Семен, пожимаясь от 
холода. – Да, ищи настоящего доктора, догоняй ветра в поле, хватай чёрта за хвост, язви твою душу! Экие чудаки, господи, прости 
меня грешного! 
Татарин подошел к Толковому и, глядя на него с ненавистью и 
с отвращением, дрожа и примешивая к своей ломаной речи татарские слова, заговорил: 

9 

– Он хорошо... хорошо, а ты – худо! Ты худо! Барин хорошая 
душа, отличный, а ты зверь, ты худо! Барин живой, а ты дохлый... 
Бог создал человека, чтоб живой был, чтоб и радость была, и тоска была, и горе было, а ты хочешь ничего, значит, ты не живой, а 
камень, глина! Камню надо ничего и тебе ничего... Ты камень – и 
бог тебя не любит, а барина любит! 
Все засмеялись; татарин брезгливо поморщился, махнул рукой 
и, кутаясь в свои лохмотья, пошел к костру. Перевозчики и Семен 
поплелись в избушку. 
– Холодно! – прохрипел один перевозчик, растягиваясь на соломе, которою был покрыт сырой глинистый пол. 
– Да, не тепло! – согласился другой. – Жизнь каторжная!.. 
Все улеглись. Дверь отворилась от ветра, и в избушку понесло 
снегом. Встать и затворить дверь никому не хотелось: было холодно и лень. 
– А мне хорошо! – проговорил Семен засыпая. – Дай бог всякому такой жизни. 
– Ты, известно, семикаторжный. Тебя и черти не берут. 
Со двора послышались звуки, похожие на собачий вой. 
– Что это? Кто это там? 
– Это татарин плачет. 
– Ишь ты... Чудак! 
– Привы–ыкнет! – сказал Семен и тотчас же заснул. 
Скоро заснули и остальные. А дверь так и осталась не затворенной.