Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Ермолай и мельничиха

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 626940.01.99
Тургенев, И. С. Ермолай и мельничиха / Тургенев И.С. - Москва :НИЦ ИНФРА-М, 2014. - 12 с.:. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/506818 (дата обращения: 22.11.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
И.С. Тургенев  
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

ЕРМОЛАЙ И 
МЕЛЬНИЧИХА 

 

 
 
 
 

ЗАПИСКИ ОХОТНИКА 

 
 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА-М 
2014 

1 

ЕРМОЛАЙ И МЕЛЬНИЧИХА 

 
Вечером мы с охотником Ермолаем отправились на «тягу»… 
Но, может быть, не все мои читатели знают, что такое тяга. Слушайте же, господа. 
За четверть часа до захождения солнца, весной, вы входите в 
рощу, с ружьем, без собаки. Вы отыскиваете себе место 
где-нибудь подле опушки, оглядываетесь, осматриваете пистон, 
перемигиваетесь с товарищем. Четверть часа прошло. Солнце село, но в лесу еще светло; воздух чист и прозрачен; птицы болтливо лепечут; молодая трава блестит веселым блеском изумруда… 
Вы ждете. Внутренность леса постепенно темнеет; алый свет вечерней зари медленно скользит по корням и стволам деревьев, 
поднимается все выше и выше, переходит от нижних, почти еще 
голых, веток к неподвижным, засыпающим верхушкам… Вот и 
самые верхушки потускнели; румяное небо синеет. Лесной запах 
усиливается, слегка повеяло теплой сыростью; влетевший ветер 
около вас замирает. Птицы засыпают – не все вдруг – по породам; вот затихли зяблики, через несколько мгновений малиновки, 
за ними овсянки. В лесу все темней да темней. Деревья сливаются в большие чернеющие массы; на синем небе робко выступают 
первые звездочки. Все птицы спят. Горихвостки, маленькие дятлы одни еще сонливо посвистывают… Вот и они умолкли. Еще 
раз прозвенел над вами звонкий голос пеночки; где-то печально 
прокричала иволга, соловей щелкнул в первый раз. Сердце ваше 
томится ожиданьем, и вдруг – но одни охотники поймут меня, – 
вдруг в глубокой тишине раздается особого рода карканье и шипенье, слышится мерный взмах проворных крыл, – и вальдшнеп, 
красиво наклонив свой длинный нос, плавно вылетает из-за темной березы навстречу вашему выстрелу. 
Вот что значит «стоять на тяге». 
Итак, мы с Ермолаем отправились на тягу; но извините, господа: я должен вас сперва познакомить с Ермолаем. 
Вообразите себе человека лет сорока пяти, высокого, худого, с 
длинным и тонким носом, узким лбом, серыми глазками, взъерошенными волосами и широкими насмешливыми губами. Этот человек ходил в зиму и лето в желтоватом нанковом кафтане немецкого покроя, но подпоясывался кушаком; носил синие шаровары и шапку со смушками, подаренную ему, в веселый час, ра
2 

зорившимся помещиком. К кушаку привязывались два мешка, 
один спереди, искусно перекрученный на две половины, для пороху и для дроби, другой сзади – для дичи; хлопки же Ермолай 
доставал из собственной, по-видимому неистощимой, шапки. Он 
бы легко мог на деньги, вырученные им за проданную дичь, купить себе патронташ и суму, но ни разу даже не подумал о подобной покупке и продолжал заряжать свое ружье по-прежнему, 
возбуждая изумление зрителей искусством, с каким он избегал 
опасности просыпать или смешать дробь и порох. Ружье у него 
было одноствольное, с кремнем, одаренное притом скверной 
привычкой жестоко «отдавать», отчего у Ермолая правая щека 
всегда была пухлее левой. Как он попадал из этого ружья – и 
хитрому человеку не придумать, но попадал. Была у него и легавая собака, по прозванью Валетка, преудивительное созданье. 
Ермолай никогда ее не кормил. «Стану я пса кормить, – рассуждал он, – притом пес – животное умное, сам найдет себе пропитанье». И действительно: хотя Валетка поражал даже равнодушного прохожего своей чрезмерной худобой, но жил, и долго жил; 
даже, несмотря на свое бедственное положенье, ни разу не пропадал и не изъявлял желанья покинуть своего хозяина. Раз как-то, 
в юные годы, он отлучился на два дня, увлеченный любовью; но 
эта дурь скоро с него соскочила. Замечательнейшим свойством 
Балетки было его непостижимое равнодушие ко всему на свете… 
Если б речь шла не о собаке, я бы употребил слово: разочарованность. Он обыкновенно сидел, подвернувши под себя свой куцый 
хвост, хмурился, вздрагивал по временам и никогда не улыбался. 
(Известно, что собаки имеют способность улыбаться, и даже 
очень мило улыбаться.) Он был крайне безобразен, и ни один 
праздный дворовый человек не упускал случая ядовито насмеяться над его наружностью; но все эта насмешки и даже удары Валетка переносил с удивительным хладнокровием. Особенное удовольствие доставлял он поварам, которые тотчас отрывались от 
дела и с криком и бранью пускались за ним в погоню, когда он, 
по слабости, свойственной не одним собакам, просовывал свое 
голодное рыло в полурастворенную дверь соблазнительно теплой 
и благовонной кухни. На охоте он отличался неутомимостью и 
чутье имел порядочное; но если случайно догонял подраненного 
зайца, то уж и съедал его с наслажденьем всего, до последней 
косточки, где-нибудь в прохладной тени, под зеленым кустом, в 

3 

почтительном отдалении от Ермолая, ругавшегося на всех известных и неизвестных диалектах. 
Ермолай принадлежал одному из моих соседей, помещику 
старинного покроя. Помещики старинного покроя не любят «куликов» и придерживаются домашней живности. Разве только в 
необыкновенных случаях, как-то: во дни рождений, именин и 
выборов, повара старинных помещиков приступают к изготовлению долгоносых птиц и, войдя в азарт, свойственный русскому 
человеку, когда он сам хорошенько не знает, что делает, придумывают к ним такие мудреные приправы, что гости большей частью с любопытством и вниманием рассматривают поданные яства, но отведать их никак не решаются. Ермолаю было приказано 
доставлять на господскую кухню раз в месяц пары две тетеревей 
и куропаток, а в прочем позволялось ему жить где хочет и чем 
хочет. От него отказались, как от человека ни на какую работу не 
годного – «лядащего», как говорится у нас в Орле. Пороху и дроби, разумеется, ему не выдавали, следуя точно тем же правилам, 
в силу которых и он не кормил своей собаки. Ермолай был человек престранного рода: беззаботен, как птица, довольно говорлив, 
рассеян и неловок с виду; сильно любил выпить, не уживался на 
месте, на ходу шмыгал ногами и переваливался с боку на бок – и, 
шмыгая и переваливаясь, улепетывал верст шестьдесят в сутки. 
Он подвергался самым разнообразным приключениям: ночевал в 
болотах, на деревьях, на крышах, под мостами, сиживал не раз 
взаперти на чердаках, в погребах и сараях, лишался ружья, собаки, самых необходимых одеяний, бывал бит сильно и долго – и 
все-таки, через несколько времени, возвращался домой одетый, с 
ружьем и с собакой. Нельзя было назвать его человеком веселым, 
хотя он почти всегда находился в довольно изрядном расположении духа; он вообще смотрел чудаком. Ермолай любил покалякать с хорошим человеком, особенно за чаркой, но и то недолго: 
встанет, бывало, и пойдет. «Да куда ты, черт, идешь? Ночь на 
дворе». – «А в Чаплино». – «Да на что тебе тащиться в Чаплино, 
за десять верст?» – «А там у Софрона-мужичка переночевать». – 
«Да ночуй здесь». – «Нет уж, нельзя». И пойдет Ермолай с своим 
Валеткой в темную ночь, через кусты да водомоины, а мужичок 
Софрон его, пожалуй, к себе на двор не пустит, да еще, чего доброго, шею ему намнет: не беспокой-де честных людей. Зато никто не мог сравниться с Ермолаем в искусстве ловить весной, в 
полую воду, рыбу, доставать руками раков, отыскивать по чутью 

4 

дичь, подманивать перепелов, вынашивать ястребов, добывать 
соловьев с «дешевой дудкой», с «кукушкиным перелетом»…1 
Одного он не умел: дрессировать собак; терпенья недоставало. 
Была у него и жена. Он ходил к ней раз в неделю. Жила она в 
дрянной, полуразвалившейся избенке, перебивалась кое-как и 
кое-чем, никогда не знала накануне, будет ли сыта завтра, и вообще терпела участь горькую. Ермолай, этот беззаботный и добродушный человек, обходился с ней жестко и грубо, принимал у 
себя дома грозный и суровый вид, – и бедная его жена не знала, 
чем угодить ему, трепетала от его взгляда, на последнюю копейку 
покупала ему вина и подобострастно покрывала его своим тулупом, когда он, величественно развалясь на печи, засыпал богатырским сном. Мне самому не раз случалось подмечать в нем невольные проявления какой-то угрюмой свирепости: мне не нравилось выражение его лица, когда он прикусывал подстреленную 
птицу. Но Ермолай никогда больше дня не оставался дома; а на 
чужой стороне превращался опять в «Ермолку», как его прозвали 
на сто верст кругом и как он сам себя называл подчас. Последний 
дворовый человек чувствовал свое превосходство над этим бродягой – и, может быть, потому именно и обращался с ним дружелюбно; а мужики сначала с удовольствием загоняли и ловили его, 
как зайца в поле, но потом отпускали с Богом и, раз узнавши чудака, уже не трогали его, даже давали ему хлеба и вступали с ним 
в разговоры… Этого-то человека я взял к себе в охотники, и с 
ним-то я отправился на тягу в большую березовую рощу, на берегу Исты. 
У многих русских рек, наподобие Волги, один берег горный, 
другой луговой; у Исты тоже. Эта небольшая речка вьется чрезвычайно прихотливо, ползет змеей, ни на полверсты не течет 
прямо, и в ином месте, с высоты крутого холма, видна верст на 
десять с своими плотинами, прудами, мельницами, огородами, 
окруженными ракитником я гусиными стадами. Рыбы в Исте 
бездна, особливо голавлей (мужики достают их в жар из-под кустов руками). Маленькие кулички-песочники со свистом перелетывают вдоль каменистых берегов, испещренных холодными и 
светлыми ключами; дикие утки выплывают на середину прудов и 
                                                 
1 Охотникам до соловьев эти названья знакомы: ими обозначаются 
лучшие «колена» в соловьином пенье. 
 

5 

осторожно озираются; цапли торчат в тени, в заливах, под обрывами… Мы стояли на тяге около часу, убили две пары вальдшнепов и, желая до восхода солнца опять попытать нашего счастия 
(на тягу можно также ходить поутру), решились переночевать в 
ближайшей мельнице. Мы вышли из рощи, спустились с холма. 
Река катила темно-синие волны; воздух густел, отягченный ночной влагой. Мы постучались в ворота. Собаки залились на дворе. 
«Кто тут?» – раздался сиплый и заспанный голос. «Охотники: 
пусти переночевать». Ответа не было. «Мы заплатим». – «Пойду 
скажу хозяину… Цыц, проклятые!.. Эк на вас погибели нет!» Мы 
слышали, как работник вошел в избу; он скоро вернулся к воротам. «Нет, – говорит, – хозяин не велит пускать», – «Отчего не 
велит?» – «Да боится; вы охотники: чего доброго, мельницу зажжете; вишь, у вас снаряды какие». – «Да что за вздор!» – «У нас 
и так в запрошлом году мельница сгорела: прасолы переночевали, да, знать, как-нибудь и подожгли». – «Да как же, брат, не ночевать же нам на дворе!» – «Как знаете…» Он ушел, стуча сапогами… 
Ермолай посулил ему разных неприятностей. «Пойдемте в деревню», – произнесен наконец со вздохом. Но до деревни были 
версты две… «Ночуем здесь, – сказал я, – на дворе ночь теплая; 
мельник за деньги нам вышлет соломы». Ермолай беспрекословно согласился. Мы опять стали стучаться. «Да что вам надобно? – 
раздался снова голос работника, – сказано, нельзя». Мы растолковали ему, чего мы хотели. Он пошел посоветоваться с хозяином и вместе с ним вернулся. Калитка заскрипела. Появился 
мельник, человек высокого роста, с жирным лицом, бычачьим затылком, круглым и большим животом. Он согласился на мое 
предложение. Во ста шагах от мельницы находился маленький, 
со всех сторон открытый, навес. Нам принесли туда соломы, сена; работник на траве подле реки наставил самовар и, присев на 
корточки, начал усердно дуть в трубу… Уголья, вспыхивая, ярко 
освещали его молодое лицо. Мельник побежал будить жену, 
предложил мне сам наконец переночевать в избе; но я предпочел 
остаться на открытом воздухе. Мельничиха принесла нам молока, 
яиц, картофелю, хлеба. Скоро закипел самовар, и мы принялись 
пить чай. С реки поднимались пары, ветру не было; кругом кричали коростели; около мельничных колес раздавались слабые 
звуки: то капли падали с лопат, сочилась вода сквозь засовы плотины. Мы разложили небольшой огонек. Пока Ермолай жарил в 

6 

золе картофель, я успел задремать… Легкий сдержанный шепот 
разбудил меня. Я поднял голову: перед огнем, на опрокинутой 
кадке, сидела мельничиха и разговаривала с моим охотником. Я 
уже прежде, по ее платью, телодвижениям и выговору, узнал в 
ней дворовую женщину – не бабу и не мещанку; но только теперь 
я рассмотрел хорошенько ее черты. Ей было на вид лет тридцать; 
худое и бледное лицо еще хранило следы красоты замечательной; 
особенно понравились мне глаза, большие и грустные. Она оперла локти на колени, положила лицо на руки. Ермолай сидел ко 
мне спиною и подкладывая щепки в огонь. 
– В Желтухиной опять падеж, – говорила мельничиха, – у отца 
Ивана обе коровы свалились… Господи помилуй! 
– А что ваши свиньи? – спросил, помолчав, Ермолай. 
– Живут. 
– Хоть бы поросеночка мне подарили. 
Мельничиха помолчала, потом вздохнула. 
– С кем вы это? – спросила она. 
– С барином – с костомаровским. 
Ермолай бросил несколько еловых веток на огонь; ветки тотчас дружно затрещали, густой белый дым повалил ему прямо в 
лицо. 
– Чего твой муж нас в избу не пустил? 
– Боится. 
– Вишь, толстый брюхач… Голубушка, Арина Тимофеевна, 
вынеси мне стаканчик винца! 
Мельничиха встала и исчезла во мраке. Ермолай запел вполголоса 
 
Как к любезной я ходил, 
Все сапожки обносил… 
 
Арина вернулась с небольшим графинчиком и стаканом. Ермолай привстал, перекрестился и выпил духом. «Люблю!» – прибавил он. 
Мельничиха опять присела на кадку. 
– А что, Арина Тимофеевна, чай, все хвораешь? 
– Хвораю. 
– Что так? 
– Кашель по ночам мучит. 

7 

– Барин-то, кажется, заснул, – промолвил Ермолай после небольшого молчания. – Ты к лекарю не ходи, Арина: хуже будет. 
– Я и то не хожу. 
– А ко мне зайди погостить. 
Арина потупила голову. 
– Я свою-то, жену-то, прогоню на тот случай, – продолжал 
Ермолай… – Право-ся. 
– Вы бы лучше барина разбудили, Ермолай Петрович: видите, 
картофель испекся. 
– А пусть дрыхнет, – равнодушно заметил мой верный слуга, – 
набегался, так и спит. 
Я заворочался на сене. Ермолай встал и подошел ко мне. 
– Картофель готов-с, извольте кушать. 
Я вышел из-под навеса; мельничиха поднялась с кадки и хотела уйти. Я заговорил с нею. 
– Давно вы эту мельницу сняли? 
– Второй год пошел с Троицына дня. 
– А твой муж откуда? 
Арина не расслушала моего вопроса. 
– Откелева твой муж? – повторил Ермолай, возвыся голос. 
– Из Белева. Он белевский мещанин. 
– А ты тоже из Белева? 
– Нет, я господская… была господская. 
– Чья? 
– Зверкова господина. Теперь я вольная. 
– Какого Зверкова? 
– Александра Силыча. 
– Не была ли ты у его жены горничной? 
– А вы почему знаете? Была. 
Я с удвоенным любопытством и участием посмотрел на Арину. 
– Я твоего барина знаю, – продолжал я. 
– Знаете? – отвечала она вполголоса – и потупилась. 
Надобно сказать читателю, почему я с таким участьем посмотрел на Арину. Во время моего пребывания в Петербурге я 
случайным образом познакомился с г-м Зверковым. Он занимал 
довольно важное место, слыл человеком знающим и дельным. У 
него была жена, пухлая, чувствительная, слезливая и злая – дюжинное и тяжелое созданье; был и сынок, настоящий барчонок, 
избалованный и глупый. Наружность самого г. Зверкова мало 

8 

располагала в его пользу: из широкого, почти четвероугольного 
лица лукаво выглядывали мышиные глазки, торчал нос, большой 
и острый, с открытыми ноздрями; стриженые седые волосы поднимались щетиной над морщинистым лбом, тонкие губы беспрестанно шевелились и приторно улыбались. Г-н Зверков стоял 
обыкновенно растопырив ножки и заложив толстые ручки в карманы. Раз как-то пришлось мне ехать с ним вдвоем в карете за 
город. Мы разговорились. Как человек опытный, дельный, г. 
Зверков начал наставлять меня на «путь истины». – Позвольте 
мне вам заметить, – пропищал он наконец, – вы все, молодые люди, судите и толкуете обо всех вещах наобум; вы мало знаете 
собственное свое отечество; Россия вам, господа, незнакома, вот 
что!.. Вы все только немецкие книги читаете. Вот, например, вы 
мне говорите теперь и то, и то насчет того, ну, то есть насчет 
дворовых людей… Хорошо, я не спорю, все это хорошо; но вы их 
не знаете, не знаете, что это за народ. (Г-н Зверков громко высморкался и понюхал табаку.) Позвольте мне вам рассказать, например, один маленький анекдотец: вас это может заинтересовать. (Г-н Зверков откашлялся.) Вы ведь знаете, что у меня за жена; кажется, женщину добрее ее найти трудно, согласитесь сами. 
Горничным ее девушкам не житье, – просто рай воочию совершается… Но моя жена положило себе за правило: замужних горничных не держать. Оно и точно не годится: пойдут дети, то, се, – 
ну, где ж тут горничной присмотреть за барыней как следует, наблюдать за ее привычками: ей уж не до того, у ней уж не то на 
уме. Надо по человечеству судить. Вот-с проезжаем мы раз через 
нашу деревню, лет тому будет – как бы вам сказать, не солгать, – 
лет пятнадцать. Смотрим, у старосты девочка, дочь, прехорошенькая; такое даже, знаете, подобострастное что-то в манерах. 
Жена моя и говорит мне: «Коко, – то есть, вы понимаете, она меня так называет, – возьмем эту девочку в Петербург; она мне нравится, Коко…» Я говорю: «Возьмем, с удовольствием». Староста, 
разумеется, нам в ноги; он такого счастья, вы понимаете, и ожидать не мог… Ну, девочка, конечно, поплакала сдуру. Оно действительно жутко сначала: родительский дом… вообще… удивительного тут ничего нет. Однако она скоро к нам привыкла; сперва ее отдали в девичью; учили ее, конечно. Что ж вы думаете?.. 
Девочка оказывает удивительные успехи; жена моя просто к ней 
пристращивается, жалует ее, наконец, помимо других, в горничные к своей особе… замечайте!.. И надобно было отдать ей спра
9 

ведливость: не было еще такой горничной у моей жены, решительно не было; услужлива, скромна, послушна – просто все, что 
требуется. Зато уж и жена ее даже, признаться, слишком баловала: одевала отлично, кормила с господского стола, чаем поила… 
ну, что только можно себе представить! Вот этак она лет десять у 
моей жены служила. Вдруг, в одно прекрасное утро, вообразите 
себе, входит Арина – ее Ариной звали – без доклада ко мне в кабинет – и бух мне в ноги… Я этого, скажу вам откровенно, терпеть не могу. Человек никогда не должен забывать свое достоинство, не правда ли? «Чего тебе?» – «Батюшка, Александр Силыч, 
милости прошу». – «Какой?» – «Позвольте выйти замуж!» Я, 
признаюсь вам, изумился. «Да ты знаешь, дура, что у барыни 
другой 
горничной 
нету?» 
– 
«Я 
буду 
служить 
барыне 
по-прежнему». – «Вздор! вздор! барыня замужних горничных не 
держит». – «Маланья на мое место поступить может». – «Прошу 
не рассуждать!» – «Воля ваша…» Я, признаюсь, так и обомлел. 
Доложу вам, я такой человек: ничто меня так не оскорбляет, 
смею сказать, так сильно не оскорбляет, как неблагодарность… 
Ведь вам говорить нечего – вы знаете, что у меня за жена: ангел 
во плоти, доброта неизъяснимая… Кажется, злодей – и тот бы ее 
пожалел. Я прогнал Арину. Думаю, авось опомнится; не хочется, 
знаете ли, верить злу, черной неблагодарности в человеке. Что ж 
вы думаете? Через полгода опять она изволит жаловать ко мне с 
тою же самою просьбой. Тут я, признаюсь, ее с сердцем прогнал 
и погрозил ей, и сказать жене обещался. Я был возмущен… Но 
представьте себе мое изумление: несколько времени спустя приходит ко мне жена, в слезах, взволнована так, что я даже испугался. «Что такое случилось?» – «Арина…» Вы понимаете… я стыжусь выговорить. «Быть не может!.. кто же?» – «Петрушка-лакей». Меня взорвало. Я такой человек… полумер не люблю!.. Петрушка… не виноват. Наказать его можно, но он, 
по-моему, не виноват. Арина… ну, что ж, ну, ну, что ж тут еще 
говорить? Я, разумеется, тотчас же приказал ее остричь, одеть в 
затрапез и сослать в деревню. Жена моя лишилась отличной горничной, но делать было нечего: беспорядок в доме терпеть, однако же, нельзя. Больной член лучше отсечь разом… Ну, ну, теперь 
посудите сами, – ну, ведь вы знаете мою жену, ведь это, это, 
это… наконец, ангел!.. Ведь она привязалась к Арине, – и Арина 
это знала и не постыдилась… А? нет, скажите… а? Да что тут 
толковать! Во всяком случае, делать было нечего. Меня же, соб
10