Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Бабы

Покупка
Основная коллекция
Артикул: 616188.01.99
Чехов, А. П. Бабы [Электронный ресурс] / А. П. Чехов. - Москва : ИНФРА-М, 2013. - 13 с. - (Библиотека русской классики). - ISBN 978-5-16-007015-5. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/409190 (дата обращения: 23.07.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
 
 
А.П. Чехов 
 
 
 
 
 
БАБЫ 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Москва 
ИНФРА-М 
2013 

1 

УДК 822 
ББК  84 (2 Рос=Рус) 
 
Ч 56 
 
 
Чехов А.П. 
Бабы. — М.: ИНФРА-М, 2013. — 13 с. – (Библиотека русской 
классики). 
 

 
 
 
 
 
 
 
ISBN 978-5-16-007015-5   
© Оформление. ИНФРА-М, 2013 
 
 

 
         
Подписано в печать 25.12.2012. Формат 60x88/16.  
Гарнитура Newton.  Бумага офсетная. 
Усл. печ. л. 15,0. Уч.изд. л. 18,72. 
Тираж 5000 экз. Заказ № 
Цена свободная. 

 
«Научно-издательский центр ИНФРА-М» 
127282, Москва, ул. Полярная, д. 31В, стр. 1 
Тел.: (495) 3800540, 3800543.  Факс: (495) 3639212 
E-mail: books@infra-m.ru    http://www.infra-m.ru 
 
 
 
 
 

2 

БАБЫ 
 
В селе Райбуже, как раз против церкви, стоит двухэтажный дом 
на каменном фундаменте и с железной крышей. В нижнем этаже 
живет со своей семьей сам хозяин, Филипп Иванов Катин, по прозванию Дюдя, а в верхнем, где летом бывает очень жарко, а зимою 
очень холодно, останавливаются проезжие чиновники, купцы и 
помещики. Дюдя арендует участки, держит на большой дороге кабак, торгует и дегтем, и мёдом, и скотом, и сороками, и у него уж 
набралось тысяч восемь, которые лежат в городе в банке. 
Старший сын его Фёдор служит на заводе в старших механиках 
и, как говорят про него мужики, далеко в гору пошел, так что до 
него теперь рукой не достанешь; жена Фёдора Софья, некрасивая и 
болезненная баба, живет дома при свёкре, всё плачет и каждое 
воскресенье ездит в больницу лечиться. Второй сын Дюди, горбатенький Алёшка, живет дома при отце. Его недавно женили на 
Варваре, которую взяли из бедной семьи; это баба молодая, красивая, здоровая и щеголиха. Когда останавливаются чиновники и 
купцы, то всегда требуют, чтобы самовар им подавала и постели 
постилала непременно Варвара. 
В один июньский вечер, когда заходило солнце и в воздухе 
пахло сеном, теплым навозом и парным молоком, во двор к Дюде 
въехала простая повозка, на которой сидело трое: мужчина лет 
тридцати в парусинковом костюме, рядом с ним мальчик, лет семи-восьми, в длинном черном сюртуке с большими костяными 
пуговицами, и молодой парень в красной рубахе за кучера. 
Парень распряг лошадей и повел их на улицу прохаживать, а 
проезжий умылся, помолился на церковь, потом разостлал около 
повозки полость и сел с мальчиком ужинать; ел он не спеша, степенно, и Дюдя, видавший на своем веку много проезжих, узнал в 
нем по манерам человека делового, серьезного и знающего себе 
цену. 
Дюдя сидел на крылечке в одной жилетке, без шапки и ждал, 
когда заговорит проезжий. Он привык к тому, что проезжие по вечерам на сон грядущий рассказывали всякие истории, и любил это. 
Его старуха Афанасьевна и невестка Софья доили под навесом коров; другая невестка, Варвара, сидела у открытого окна в верхнем 
этаже и ела подсолнухи. 
– Мальчишка этот твой сынок будет, стало? – спросил Дюдя у 
проезжего. 
– Нет, приемышек, сиротка. Взял его к себе за спасение души. 
Разговорились. Проезжий оказался человеком словоохотливым 
и красноречивым, и Дюдя из разговора узнал, что это мещанин из 

3 

города, домовладелец, что зовут его Матвеем Саввичем, что едет 
он теперь смотреть сады, которые арендует у немцев-колонистов, 
и что мальчика зовут Кузькой. Вечер был жаркий и душный, спать 
никому не хотелось. Когда стемнело и на небе кое-где замигали 
бледные звезды, Матвей Саввич стал рассказывать, откуда у него 
взялся Кузька. Афанасьевна и Софья стояли поодаль и слушали, а 
Кузька пошел к воротам. 
– Это, дедушка, история подробная до чрезвычайности, – начал 
Матвей Саввич, – и если тебе рассказать всё, как было, то и ночи 
не хватит. Лет десять назад, на нашей улице, как раз рядом со мной 
в домике, где теперь свечной завод и маслобойня, жила Марфа 
Симоновна Каплунцева, вдова-старушка, и у нее было два сына: 
один служил в кондукторах на чугунке, а другой, Вася, мой сверстник, жил дома при маменьке. Покойный старик Каплунцев держал лошадей, пар пять, и посылал по городу ломовых извозчиков; 
вдова этого дела не бросала и командовала извозчиками не хуже 
покойника, так что в иные дни чистого рублей пять выезжали. И у 
парня тоже доходишки были. Голубей породистых разводил и 
продавал охотникам; всё, бывало, стоит на крыше, веник вверх 
швыряет и свистит, а турманы под самыми небесами, а ему всё 
мало и еще выше хочется. Чижей и скворцов ловил, клетки мастерил… Пустое дело, а гляди по пустякам в месяц рублей десять набежит. Ну-с, по прошествии времени, у старушки отнялись ноги, и 
слегла она в постель. По причине такого факта дом остался без хозяйки, а это всё равно, что человек без глаза. Захлопотала старушка 
и надумала оженить своего Васю. Позвали сейчас сваху, пятоедесятое, бабьи разговоры, и пошел наш Вася невест глядеть. Засватал он у вдовы Самохвалихи Машеньку. Недолго думаючи, благословили и в одну неделю всё дело оборудовали. Девочка молодая, 
лет семнадцати, маленькая, кургузенькая, но лицом белая и приятная, со всеми качествами, как барышня; и приданое ничего себе: 
деньгами рублей пятьсот, коровенка, постель… А старуха, чуяло 
ее сердце, на третий же день после свадьбы отправилась в горний 
Иерусалим, идеже несть ни болезней, ни воздыханий. Молодые 
помянули и зажили. Прожили они с полгодика великолепным образом, и вдруг новое горе. Пришла беда, отворяй ворота: потребовали Васю в присутствие жребий вынимать. Взяли его, сердягу, в 
солдаты и даже льготы не дали. Забрили лоб и погнали в Царство 
Польское. Божья воля, ничего не поделаешь. Когда с женой во 
дворе прощался – ничего, а как взглянул последний раз на сенник с 
голубями, залился ручьем. Глядеть было жалко. В первое время 
Машенька, чтоб скучно не было, взяла к себе мать; та пожила до 
родов, когда вот этот самый Кузька родился, и поехала в Обоянь к 

4 

другой дочке, тоже замужней, и осталась Машенька одна с ребеночком. Пять ломовых мужиков, народ всё пьяный, озорной; лошади, дроги, там, гляди, забор обвалился или в трубе сажа загорелась – не женского ума дело, и стала она по соседству ко мне за 
каждым пустяком обращаться. Ну, придешь распорядишься, посоветуешь… Известное дело, не без того, зайдешь в дом, чаю выпьешь, поговоришь. Человек я был молодой, умственный, любил 
поговорить о всяких предметах, она тоже была образованная и 
вежливая. Одевалась чистенько и летом с зонтиком ходила. Бывало, начну ей про божественное или насчет политики, а ей лестно, 
она меня чаем и вареньем… Одним словом, чтоб долго не расписывать, скажу тебе, дедушка, не прошло и года, как смутил меня 
нечистый дух, враг рода человеческого. Стал я замечать, что в который день не пойду к ней, мне словно не по себе, скучно. И всё 
придумываю, за чем бы к ней сходить. «Вам, говорю, пора зимние 
рамы вставлять», и целый день у ней прохлаждаюсь, рамы вставляю и норовлю еще на завтра рамы две оставить. «Надо бы голубей Васиных сосчитать, не пропали бы которые», – и всё так. Всё, 
бывало, с ней через забор разговариваю и под конец, чтобы недалеко было ходить, сделал я в заборе калиточку. На этом свете от 
женского пола много зла и всякой пакости. Не только мы, грешные, но и святые мужи совращались. Машенька меня от себя не 
отвадила. Вместо того, чтоб мужа помнить и себя соблюдать, она 
меня полюбила. Стал я замечать, что ей тоже скучно и что всё она 
около забора похаживает и в щелки в мой двор смотрит. Завертелись в моей голове мозги от фантазии. В четверг на Святой неделе 
иду рано утром, чуть свет, на базар, прохожу мимо ее ворот, а нечистый тут как тут; поглядел я– у нее калитка с этакой решёточкой 
наверху, – а она стоит среди двора, уже проснувшись, и уток кормит. Я не удержался и окликнул. Она подошла и глядит на меня 
сквозь решётку. Личико белое, глазки ласковые, заспанные… 
Очень она мне понравилась, и стал я ей комплименты говорить, 
словно мы не у ворот, а на именинах, а она покраснела, смеется и 
всё смотрит мне в самые глаза и не мигает. Потерял я разум и начал объяснять ей свои любовные чувства… Она отперла калитку, 
впустила, и с того утра стали мы жить, как муж и жена. 
С улицы во двор вошел горбатенький Алёшка и, запыхавшись, 
ни на кого не глядя, побежал в дом; через минуту он выбежал из 
дома с гармоникой и, звеня в кармане медными деньгами, щелкая 
на бегу подсолнухи, скрылся за воротами. 
– А это кто у вас? – спросил Матвей Саввич. 
– Сын Алексей, – ответил Дюдя. – Гулять пошел, подлец. Бог 
его горбом обидел, так мы уж не очень взыскиваем. 

5 

– И все он гуляет с ребятами, и всё гуляет, – вздохнула Афанасьевна. – Перед масляной женили его, думали – как лучше, а он, 
поди, еще хуже стал. 
– Без пользы. Только чужую девку осчастливили задаром, – 
сказал Дюдя. 
Где-то за церковью запели великолепную печальную песню. 
Нельзя было разобрать слов и слышались одни только голоса: два 
тенора и бас. Оттого, что все прислушались, во дворе стало тихотихо… Два голоса вдруг оборвали песню раскатистым смехом, а 
третий, тенор, продолжал петь и взял такую высокую ноту, что все 
невольно посмотрели вверх, как будто голос в высоте своей достигал самого неба. Варвара вышла из дому и, заслонив глаза рукою, 
как от солнца, поглядела на церковь. 
– Это поповичи с учителем, – сказала она. 
Опять все три голоса запели вместе. Матвей Саввич вздохнул и 
продолжал: 
– Такие-то дела, дедушка. Года через два получили мы письмо 
от Васи из Варшавы. Пишет, что начальство отправляет его домой 
на поправку. Нездоров. К тому времени я дурь из головы выбросил, и за меня уж хорошую невесту сватали, и не знал я только, как 
с любвишкой развязаться. Каждый день собирался поговорить с 
Машенькой да не знал, с какой стороны к ней подступить, чтоб 
бабьего визгу не было. Письмо мне руки развязало. Прочитали мы 
его с Машенькой, она побелела, как снег, а я и говорю: «Слава богу, теперь, говорю, значит, ты опять будешь мужняя жена». А она 
мне: «Не стану я с ним жить.» – «Да ведь он тебе муж?» – говорю. – «Легко ли… Я его никогда не любила и неволей за него пошла. Мать велела». – «Да ты, говорю, не отвиливай, дура, ты скажи: венчалась ты с ним в церкви или нет?»– «Венчалась, говорит, 
но я тебя люблю и буду жить с тобой до самой смерти. Пускай люди смеются… Я без внимания…» – «Ты, говорю, богомольная и 
читала писание, что там написано?» 
– За мужа выдана, с мужем и жить должна, – сказал Дюдя. 
– Жена и муж едина плоть. Погрешили, говорю, мы с тобой и 
будет, надо совесть иметь и бога бояться. Повинимся, говорю, перед Васей, он человек смирный, робкий – не убьет. Да и лучше, 
говорю, на этом свете муки от законного мужа претерпеть, чем на 
страшном судилище зубами скрежетать. Не слушает баба, уперлась на своем и хоть ты что! «Тебя люблю» – и больше ничего. 
Приехал Вася в субботу под самую Троицу, рано утром. Мне в забор всё было видно: вбежал он в дом, через минуту вышел с Кузькой на руках, и смеется и плачет, Кузьку целует, а сам на сенник 
смотрит – и Кузьку бросать жалко и к голубям хочется. Нежный 

6 

был человек, чувствительный. День прошел благополучно, тихо и 
скромно. Зазвонили ко всенощной, я и думаю: завтра Троица, что 
же они ворот и забора зеленями не убирают? Дело, думаю, неладно. Пошел я к ним. Гляжу, сидит он среди комнаты на полу, поводит глазами, как пьяный, слезы по щекам текут и руки трясутся; 
вынимает он из узла баранки, монисты, пряники и всякие гостинцы и расшвыривает по полу. Кузька – тогда ему три годочка было 
– ползает около и пряники жует, а Машенька стоит около печки, 
бледная, вся дрожит и бормочет: «Я тебе не жена, не хочу с тобой 
жить» – и всякие глупости. Поклонился я Васе в ноги и говорю: 
«Виноваты мы перед тобой, Василий Максимыч, прости Христа 
ради!» Потом встал и говорю Машеньке такие слова: «Вы, Марья 
Семеновна, говорю, должны теперь Василию Максимычу ноги 
мыть и юшку пить. И будьте вы ему покорная жена, а за меня молитесь богу, чтоб он, говорю, милосердный, простил мне мое согрешение». Как будто мне было внушение от ангела небесного, 
прочитал я ей наставление и говорил так чувствительно, что меня 
даже слеза прошибла. Этак дня через два приходит ко мне Вася. 
«Я, говорит, прощаю, Матюша, и тебя, и жену, бог с вами. Она 
солдатка, дело женское, молодое, трудно себя соблюсти. Не она 
первая, не она последняя. А только, говорит, я прошу тебя жить 
так, как будто между вами ничего не было, и виду не показывай, а 
я, говорит, буду стараться ей угождать во всем, чтобы она меня 
опять полюбила». Руку мне подал, чайку попил и ушел веселый. 
Ну, думаю, слава богу, и весело мне стало, что всё так хорошо вышло. Но только что Вася из двора, как пришла Машенька. Чистое 
наказание! Вешается на шею, плачет и молит: «Ради бога не бросай, жить без тебя не могу». 
– Эка подлая! – вздохнул Дюдя. 
– Я на нее закричал, ногами затопал, выволок ее в сени и дверь 
на крючок запер. Иди, кричу, к мужу! Не срами меня перед людями, бога побойся! И каждый день такая история. Раз утром стою я 
у себя на дворе около конюшни и починяю уздечку. Вдруг, смотрю, бежит она через калитку ко мне во двор, босая, в одной юбке, и 
прямо ко мне; ухватилась руками за уздечку, вся опачкалась в смоле, трясется, плачет… «Не могу жить с постылым; сил моих нет! 
Если не любишь, то лучше убей». Я осерчал и ударил ее раза два 
уздечкой, а в это время вбегает в калитку Вася и кричит отчаянным 
голосом: «Не бей! не бей!» А сам подбежал и, словно очумел, размахнулся и давай бить ее кулаками изо всей силы, потом повалил 
на землю и ну топтать ногами; я стал оборонять, а он схватил вожжи и давай вожжами. Бьет и всё, как жеребенок, повизгивает: гиги-ги! 

7 

– Взять вожжи, да тебя бы так… – проворчала Варвара, отходя. – Извели нашу сестру, проклятые… 
– Замолчи, ты! – крикнул на нее Дюдя. – Кобыла! 
– Ги-ги-ги! – продолжал Матвей Саввич. – Из его двора прибежал извозчик, кликнул я своего работника, и все втроем отняли у 
него Машеньку и повели под ручки домой. Срамота! Того же дня 
вечером пошел я проведать. Она лежит в постели, вся закутанная, 
в примочках, только одни глаза и нос видать, и глядит в потолок. Я 
говорю: «Здравствуйте, Марья Семеновна!» Молчит. А Вася сидит 
в другой комнате, держится за голову и плачет: «Злодей я! Погубил я свою жизнь! Пошли мне, господи, смерть!» Я посидел с полчасика около Машеньки и прочитал ей наставление. Постращал. 
Праведные, говорю, на том свете пойдут в рай, а ты в геенну огненную, заодно со всеми блудницами… Не противься мужу, иди 
ему в ноги поклонись. А она ни словечка, даже глазом не моргнула, словно я столбу говорю. На другой день Вася заболел, вроде 
как бы холерой, и к вечеру, слышу, помер. Похоронили. Машенька 
на кладбище не была, не хотела людям свое бесстыжее лицо и синяки показывать. И вскорости пошли по мещанству разговоры, что 
Вася помер не своей смертью, что извела его Машенька. Дошло до 
начальства. Васю вырыли, распотрошили и нашли у него в животе 
мышьяк. Дело было ясное, как нить дать; пришла полиция и забрала Машеньку, а с ней и Кузьму-бессребреника. Посадили в острог. 
Допрыгалась баба, наказал бог… Месяцев через восемь судили. 
Сидит, помню, на скамеечке в белом платочке и в сером халатике, 
а сама худенькая, бледная, остроглазая, смотреть жалко. Позади 
солдат с ружьем. Не признавалась. Одни на суде говорили, что она 
мужа отравила, а другие доказывали, что муж сам с горя отравился. Я в свидетелях был. Когда меня спрашивали, я объяснял всё по 
совести. Ее, говорю, грех. Скрывать нечего, не любила мужа, с характером была… Судить начали с утра, а к ночи вынесли такое 
решение: сослать ее в каторгу в Сибирь на 13 лет. После такого 
решения Машенька потом в нашем остроге месяца три сидела. Я 
ходил к ней и по человечности носил ей чайку, сахарку. А она, бывало, увидит меня и начнет трястись всем телом, машет руками и 
бормочет: «Уйди! Уйди!» И Кузьку к себе прижимает, словно боится, чтоб я не отнял. Вот, говорю, до чего ты дожила! Эх, Маша, 
Маша, погибшая душа! Не слушалась меня, когда я учил тебя уму, 
вот и плачься теперь. Сама, говорю, виновата, себя и вини. Я ей 
читаю наставление, а она: «Уйди! Уйди!»– и жмется с Кузькой к 
стене и дрожит. Когда ее от нас в губернию отправляли, я провожать ходил до вокзала и сунул ей в узел рублишку за спасение ду
8 

ши. Но не дошла она до Сибири… В губернии заболела горячкой и 
померла в остроге. 
– Собаке собачья и смерть, – сказал Дюдя. 
– Кузьку вернули назад домой… Я подумал, подумал и взял его 
к себе. Что ж? Хоть и арестантское отродье, а все-таки живая душа, крещеная… Жалко. Сделаю его приказчиком, а ежели своих 
детей не будет, то и в купцы выведу. Теперь, как еду куда, беру его 
с собой: пускай приучается. 
Пока Матвей Саввич рассказывал, Кузька всё время сидел около ворот на камешке и, подперев обеими руками голову, смотрел 
на небо; издали в потемках походил он на пенек. 
– Кузька, иди спать! – крикнул ему Матвей Саввич. 
– Да, уж время, – сказал Дюдя, поднимаясь; он громко зевнул и 
добавил – Норовят всё своим умом жить, не слушаются, вот и выходит по-ихнему. 
Над двором на небе плыла уже луна; она быстро бежала в одну 
сторону, а облака под нею в другую; облака уходили дальше, а она 
всё была видна над двором. Матвей Саввич помолился на церковь 
и, пожелав доброй ночи, лег на земле около повозки. Кузька тоже 
помолился, лег в повозку и укрылся сюртучком; чтобы удобнее 
было, он намял себе в сене ямочку и согнулся так, что локти его 
касались коленей. Со двора видно было, как Дюдя у себя внизу 
зажег свечку, надел очки и стал в углу с книжкой. Он долго читал 
и кланялся. 
Приезжие уснули. Афанасьевна и Софья подошли к повозке и 
стали смотреть на Кузьку. 
– Спит сиротка, – сказала старуха. – Худенький, тощенький, 
одни кости. Родной матери нет, и покормить его путем некому. 
– Мой Гришутка, должно, годочка на два старше, – сказала Софья. – На заводе в неволе живет, без матери. Хозяин бьет, небось. 
Как поглядела я давеча на этого мальчонка, вспомнила про своего 
Гришутку – сердце мое кровью запеклось. 
Прошла минута в молчании. 
– Чай, не помнит матери, – сказала старуха. 
– Где помнить! 
И у Софьи из глаз потекли крупные слезы. 
– Калачиком свернулся… – сказала она, всхлипывая и смеясь от 
умиления и жалости. – Сиротка моя бедная. 
Кузька вздрогнул и открыл глаза. Он увидел перед собой некрасивое, сморщенное, заплаканное лицо, рядом с ним – другое, старушечье, беззубое, с острым подбородком и горбатым носом, а 
выше них бездонное небо с бегущими облаками и луной, и 
вскрикнул от ужаса. Софья тоже вскрикнула; им обоим ответило 

9 

эхо, и в душном воздухе пронеслось беспокойство; застучал по 
соседству сторож, залаяла собака. Матвей Саввич пробормотал 
что-то во сне и повернулся на другой бок. 
Поздно вечером, когда уже спали и Дюдя, и старуха, и соседний 
сторож, Софья вышла за ворота и села на лавочку. Ей было душно, 
и от слез разболелась голова. Улица была широкая и длинная; направо версты две, налево столько же, и конца ей не видно. Луна 
уже ушла от двора и стояла за церковью. Одна сторона улицы была залита лунным светом, а другая чернела от теней; длинные тени 
тополей и скворешен тянулись через всю улицу, а тень от церкви, 
черная и страшная, легла широко и захватила ворота Дюди и половину дома. Было безлюдно и тихо. С конца улицы изредка доносилась едва слышная музыка; должно быть, это Алёшка играл на 
своей гармонике. 
В тени около церковной ограды кто-то ходил, и нельзя было разобрать, человек это или корова, или, быть может, никого не было, 
и только большая птица шуршала в деревьях. Но вот из тени вышла одна фигура, остановилась и сказала что-то мужским голосом, 
потом скрылась в переулке около церкви. Немного погодя, саженях в двух от ворот, показалась еще фигура; она шла от церкви 
прямо к воротам и, увидев на лавочке Софью, остановилась. 
– Варвара, ты, что ли? – спросила Софья. 
– А хоть бы и я. 
Это была Варвара. Она минуту постояла, потом подошла к лавочке и села. 
– Ты где ходила? – спросила Софья. 
Варвара ничего не ответила. 
– Не нагуляла бы ты себе, молодайка, какого горя, – сказала 
Софья. – Слыхала, как Машеньку и ногами, и вожжами? Тебе бы, 
гляди, того не было. 
– А пускай. 
Варвара засмеялась в платок и сказала шёпотом: 
– С поповичем сейчас гуляла. 
– Болтаешь. 
– Ей-богу. 
– Грех! – шепнула Софья. 
– А пускай… Чего жалеть? Грех, так грех, а лучше пускай гром 
убьет, чем такая жизнь. Я молодая, здоровая, а муж у меня горбатый, постылый, крутой, хуже Дюди проклятого. В девках жила, 
куска не доедала, босая ходила и ушла от тех злыдней, польстилась 
на Алёшкино богатство и попала в неволю, как рыба в вершу, и 
легче мне было бы с гадюкой спать, чем с этим Алёшкой паршивым. А твоя жизнь? Не глядели б мои глаза. Твой Федор прогнал 

10