Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Бабы

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627569.01.99
Чехов, А.П. Бабы [Электронный ресурс] / А.П. Чехов. - Москва : Инфра-М, 2015. - 14 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/517699 (дата обращения: 27.07.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
Б и б л и о т е к а Р у с с к о й К л а с с и к и

А.П. Чехов 
 

БАБЫ 

 

А.П. Чехов 
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

БАБЫ 

 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА–М 
2015 

2 

БАБЫ 

В селе Райбуже, как раз против церкви, стоит двухэтажный 
дом на каменном фундаменте и с железной крышей. В нижнем 
этаже живет со своей семьей сам хозяин, Филипп Иванов Катин, 
по прозванию Дюдя, а в верхнем, где летом бывает очень жарко, 
а зимою очень холодно, останавливаются проезжие чиновники, 
купцы и помещики. Дюдя арендует участки, держит на большой 
дороге кабак, торгует и дегтем, и мёдом, и скотом, и сороками, и 
у него уж набралось тысяч восемь, которые лежат в городе в банке. 
Старший сын его Фёдор служит на заводе в старших механиках и, как говорят про него мужики, далеко в гору пошел, так что 
до него теперь рукой не достанешь; жена Фёдора Софья, некрасивая и болезненная баба, живет дома при свёкре, всё плачет и 
каждое воскресенье ездит в больницу лечиться. Второй сын Дюди, горбатенький Алёшка, живет дома при отце. Его недавно женили на Варваре, которую взяли из бедной семьи; это баба молодая, красивая, здоровая и щеголиха. Когда останавливаются чиновники и купцы, то всегда требуют, чтобы самовар им подавала 
и постели постилала непременно Варвара. 
В один июньский вечер, когда заходило солнце и в воздухе 
пахло сеном, теплым навозом и парным молоком, во двор к Дюде 
въехала простая повозка, на которой сидело трое: мужчина лет 
тридцати в парусинковом костюме, рядом с ним мальчик, лет семи–восьми, в длинном черном сюртуке с большими костяными 
пуговицами, и молодой парень в красной рубахе за кучера. 
Парень распряг лошадей и повел их на улицу прохаживать, а 
проезжий умылся, помолился на церковь, потом разостлал около 
повозки полость и сел с мальчиком ужинать; ел он не спеша, степенно, и Дюдя, видавший на своем веку много проезжих, узнал в 
нем по манерам человека делового, серьезного и знающего себе 
цену. 
Дюдя сидел на крылечке в одной жилетке, без шапки и ждал, 
когда заговорит проезжий. Он привык к тому, что проезжие по 
вечерам на сон грядущий рассказывали всякие истории, и любил 
это. Его старуха Афанасьевна и невестка Софья доили под навесом коров; другая невестка, Варвара, сидела у открытого окна в 
верхнем этаже и ела подсолнухи. 

3 

– Мальчишка этот твой сынок будет, стало? – спросил Дюдя у 
проезжего. 
– Нет, приемышек, сиротка. Взял его к себе за спасение души. 
Разговорились. Проезжий оказался человеком словоохотливым и красноречивым, и Дюдя из разговора узнал, что это мещанин из города, домовладелец, что зовут его Матвеем Саввичем, 
что едет он теперь смотреть сады, которые арендует у немцев–
колонистов, и что мальчика зовут Кузькой. Вечер был жаркий и 
душный, спать никому не хотелось. Когда стемнело и на небе 
кое–где замигали бледные звезды, Матвей Саввич стал рассказывать, откуда у него взялся Кузька. Афанасьевна и Софья стояли 
поодаль и слушали, а Кузька пошел к воротам. 
– Это, дедушка, история подробная до чрезвычайности, – начал Матвей Саввич, – и если тебе рассказать всё, как было, то и 
ночи не хватит. Лет десять назад, на нашей улице, как раз рядом 
со мной в домике, где теперь свечной завод и маслобойня, жила 
Марфа Симоновна Каплунцева, вдова–старушка, и у нее было два 
сына: один служил в кондукторах на чугунке, а другой, Вася, мой 
сверстник, жил дома при маменьке. Покойный старик Каплунцев 
держал лошадей, пар пять, и посылал по городу ломовых извозчиков; вдова этого дела не бросала и командовала извозчиками не 
хуже покойника, так что в иные дни чистого рублей пять выезжали. И у парня тоже доходишки были. Голубей породистых разводил и продавал охотникам; всё, бывало, стоит на крыше, веник 
вверх швыряет и свистит, а турманы под самыми небесами, а ему 
всё мало и еще выше хочется. Чижей и скворцов ловил, клетки 
мастерил... Пустое дело, а гляди по пустякам в месяц рублей десять набежит. Ну–с, по прошествии времени, у старушки отнялись ноги, и слегла она в постель. По причине такого факта дом 
остался без хозяйки, а это всё равно, что человек без глаза. Захлопотала старушка и надумала оженить своего Васю. Позвали 
сейчас сваху, пятое–десятое, бабьи разговоры, и пошел наш Вася 
невест глядеть. Засватал он у вдовы Самохвалихи Машеньку. Недолго думаючи, благословили и в одну неделю всё дело оборудовали. Девочка молодая, лет семнадцати, маленькая, кургузенькая, 
но лицом белая и приятная, со всеми качествами, как барышня; и 
приданое ничего себе: деньгами рублей пятьсот, коровенка, постель... А старуха, чуяло ее сердце, на третий же день после 
свадьбы отправилась в горний Иерусалим, идеже несть ни болезней, ни воздыханий. Молодые помянули и зажили. Прожили они 

4 

с полгодика великолепным образом, и вдруг новое горе. Пришла 
беда, отворяй ворота: потребовали Васю в присутствие жребий 
вынимать. Взяли его, сердягу, в солдаты и даже льготы не дали. 
Забрили лоб и погнали в Царство Польское. Божья воля, ничего 
не поделаешь. Когда с женой во дворе прощался – ничего, а как 
взглянул последний раз на сенник с голубями, залился ручьем. 
Глядеть было жалко. В первое время Машенька, чтоб скучно не 
было, взяла к себе мать; та пожила до родов, когда вот этот самый Кузька родился, и поехала в Обоянь к другой дочке, тоже 
замужней, и осталась Машенька одна с ребеночком. Пять ломовых мужиков, народ всё пьяный, озорной; лошади, дроги, там, 
гляди, забор обвалился или в трубе сажа загорелась – не женского 
ума дело, и стала она по соседству ко мне за каждым пустяком 
обращаться. Ну, придешь распорядишься, посоветуешь... Известное дело, не без того, зайдешь в дом, чаю выпьешь, поговоришь. 
Человек я был молодой, умственный, любил поговорить о всяких 
предметах, она тоже была образованная и вежливая. Одевалась 
чистенько и летом с зонтиком ходила. Бывало, начну ей про божественное или насчет политики, а ей лестно, она меня чаем и 
вареньем... Одним словом, чтоб долго не расписывать, скажу тебе, дедушка, не прошло и года, как смутил меня нечистый дух, 
враг рода человеческого. Стал я замечать, что в который день не 
пойду к ней, мне словно не по себе, скучно. И всё придумываю, 
за чем бы к ней сходить. «Вам, говорю, пора зимние рамы вставлять», и целый день у ней прохлаждаюсь, рамы вставляю и норовлю еще на завтра рамы две оставить. «Надо бы голубей Васиных сосчитать, не пропали бы которые», – и всё так. Всё, бывало, 
с ней через забор разговариваю и под конец, чтобы недалеко было ходить, сделал я в заборе калиточку. На этом свете от женского пола много зла и всякой пакости. Не только мы, грешные, но и 
святые мужи совращались. Машенька меня от себя не отвадила. 
Вместо того, чтоб мужа помнить и себя соблюдать, она меня полюбила. Стал я замечать, что ей тоже скучно и что всё она около 
забора похаживает и в щелки в мой двор смотрит. Завертелись в 
моей голове мозги от фантазии. В четверг на Святой неделе иду 
рано утром, чуть свет, на базар, прохожу мимо ее ворот, а нечистый тут как тут; поглядел я– у нее калитка с этакой решёточкой 
наверху, – а она стоит среди двора, уже проснувшись, и уток 
кормит. Я не удержался и окликнул. Она подошла и глядит на 
меня сквозь решётку. Личико белое, глазки ласковые, заспан
5 

ные... Очень она мне понравилась, и стал я ей комплименты говорить, словно мы не у ворот, а на именинах, а она покраснела, смеется и всё смотрит мне в самые глаза и не мигает. Потерял 
я разум и начал объяснять ей свои любовные чувства... Она отперла калитку, впустила, и с того утра стали мы жить, как муж и 
жена. 
С улицы во двор вошел горбатенький Алёшка и, запыхавшись, 
ни на кого не глядя, побежал в дом; через минуту он выбежал из 
дома с гармоникой и, звеня в кармане медными деньгами, щелкая 
на бегу подсолнухи, скрылся за воротами. 
– А это кто у вас? – спросил Матвей Саввич. 
– Сын Алексей, – ответил Дюдя. – Гулять пошел, подлец. Бог 
его горбом обидел, так мы уж не очень взыскиваем. 
– И все он гуляет с ребятами, и всё гуляет, – вздохнула Афанасьевна. – Перед масляной женили его, думали – как лучше, а 
он, поди, еще хуже стал. 
– Без пользы. Только чужую девку осчастливили задаром, – 
сказал Дюдя. 
Где–то за церковью запели великолепную печальную песню. 
Нельзя было разобрать слов и слышались одни только голоса: два 
тенора и бас. Оттого, что все прислушались, во дворе стало тихо–
тихо... Два голоса вдруг оборвали песню раскатистым смехом, а 
третий, тенор, продолжал петь и взял такую высокую ноту, что 
все невольно посмотрели вверх, как будто голос в высоте своей 
достигал самого неба. Варвара вышла из дому и, заслонив глаза 
рукою, как от солнца, поглядела на церковь. 
– Это поповичи с учителем, – сказала она. 
Опять все три голоса запели вместе. Матвей Саввич вздохнул 
и продолжал: 
– Такие–то дела, дедушка. Года через два получили мы письмо 
от Васи из Варшавы. Пишет, что начальство отправляет его домой на поправку. Нездоров. К тому времени я дурь из головы выбросил, и за меня уж хорошую невесту сватали, и не знал я только, как с любвишкой развязаться. Каждый день собирался поговорить с Машенькой да не знал, с какой стороны к ней подступить, чтоб бабьего визгу не было. Письмо мне руки развязало. 
Прочитали мы его с Машенькой, она побелела, как снег, а я и говорю: «Слава богу, теперь, говорю, значит, ты опять будешь 
мужняя жена». А она мне: «Не стану я с ним жить.» – «Да ведь он 
тебе муж?» – говорю. – «Легко ли... Я его никогда не любила и 

6 

неволей за него пошла. Мать велела». – «Да ты, говорю, не отвиливай, дура, ты скажи: венчалась ты с ним в церкви или нет?»– 
«Венчалась, говорит, но я тебя люблю и буду жить с тобой до самой смерти. Пускай люди смеются... Я безвнимания...» – «Ты, говорю, богомольная и читала писание, что там написано?» 
– За мужа выдана, с мужем и жить должна, – сказал Дюдя. 
– Жена и муж едина плоть. Погрешили, говорю, мы с тобой и 
будет, надо совесть иметь и бога бояться. Повинимся, говорю, 
перед Васей, он человек смирный, робкий – не убьет. Да и лучше, 
говорю, на этом свете муки от законного мужа претерпеть, чем на 
страшном судилище зубами скрежетать. Не слушает баба, уперлась на своем и хоть ты что! «Тебя люблю» – и больше ничего. 
Приехал Вася в субботу под самую Троицу, рано утром. Мне в 
забор всё было видно: вбежал он в дом, через минуту вышел с 
Кузькой на руках, и смеется и плачет, Кузьку целует, а сам на 
сенник смотрит – и Кузьку бросать жалко и к голубям хочется. 
Нежный был человек,чувствительный. День прошел благополучно, тихо и скромно. Зазвонили ко всенощной, я и думаю: завтра 
Троица, что же они ворот и забора зеленями не убирают? Дело, 
думаю, неладно. Пошел я к ним. Гляжу, сидит он среди комнаты 
на полу, поводит глазами, как пьяный, слезы по щекам текут и 
руки трясутся; вынимает он из узла баранки, монисты, пряники и 
всякие гостинцы и расшвыривает по полу. Кузька – тогда ему три 
годочка было – ползает около и пряники жует, а Машенька стоит 
около печки, бледная, вся дрожит и бормочет: «Я тебе не жена, не 
хочу с тобой жить» – и всякие глупости. Поклонился я Васе в ноги и говорю: «Виноваты мы перед тобой, Василий Максимыч, 
прости Христа ради!» Потом встал и говорю Машеньке такие 
слова: «Вы, Марья Семеновна, говорю, должны теперь Василию 
Максимычу ноги мыть и юшку пить. И будьте вы ему покорная 
жена, а за меня молитесь богу, чтоб он, говорю, милосердный, 
простил мне мое согрешение». Как будто мне было внушение от 
ангела небесного, прочитал я ей наставление и говорил так чувствительно, что меня даже слеза прошибла. Этак дня через два 
приходит ко мне Вася. «Я, говорит, прощаю, Матюша, и тебя, и 
жену, бог с вами. Она солдатка, дело женское, молодое, трудно 
себя соблюсти. Не она первая, не она последняя. А только, говорит, я прошу тебя жить так, как будто между вами ничего не было, и виду не показывай, а я, говорит, буду стараться ей угождать 
во всем, чтобы она меня опять полюбила». Руку мне подал, чайку 

7 

попил и ушел веселый. Ну, думаю, слава богу, и весело мне стало, что всё так хорошо вышло. Но только что Вася из двора, как 
пришла Машенька. Чистое наказание! Вешается на шею, плачет и 
молит: «Ради бога не бросай, жить без тебя не могу». 
– Эка подлая! – вздохнул Дюдя. 
– Я на нее закричал, ногами затопал, выволок ее в сени и дверь 
на крючок запер. Иди, кричу, к мужу! Не срами меня перед людями, бога побойся! И каждый день такая история. Раз утром 
стою я у себя на дворе около конюшни и починяю уздечку. 
Вдруг, смотрю, бежит она через калитку ко мне во двор, босая, в 
одной юбке, и прямо ко мне; ухватилась руками за уздечку, вся 
опачкалась в смоле, трясется, плачет... «Не могу жить с постылым; сил моих нет! Если не любишь, то лучше убей». Я осерчал и 
ударил ее раза два уздечкой, а в это время вбегает в калитку Вася 
и кричит отчаянным голосом: «Не бей! не бей!» А сам подбежал 
и, словно очумел, размахнулся и давай бить ее кулаками изо всей 
силы, потом повалил на землю и ну топтать ногами; я стал оборонять, а он схватил вожжи и давай вожжами. Бьет и всё, как жеребенок, повизгивает: ги–ги–ги! 
– Взять вожжи, да тебя бы так... – проворчала Варвара, отходя. 
– Извели нашу сестру, проклятые... 
– Замолчи, ты! – крикнул на нее Дюдя. – Кобыла! 
– Ги–ги–ги! – продолжал Матвей Саввич. – Из его двора прибежал извозчик, кликнул я своего работника, и все втроем отняли 
у него Машеньку и повели под ручки домой. Срамота! Того же 
дня вечером пошел я проведать. Она лежит в постели, вся закутанная, в примочках, только одни глаза и нос видать, и глядит в 
потолок. Я говорю: «Здравствуйте, Марья Семеновна!» Молчит. 
А Вася сидит в другой комнате, держится за голову и плачет: 
«Злодей я! Погубил я свою жизнь! Пошли мне, господи, смерть!» 
Я посидел с полчасика около Машеньки и прочитал ей наставление. Постращал. Праведные, говорю, на том свете пойдут в рай, а 
ты в геенну огненную, заодно со всеми блудницами... Не противься мужу, иди ему в ноги поклонись. А она ни словечка, даже 
глазом не моргнула, словно я столбу говорю. На другой день Вася заболел, вроде как бы холерой, и к вечеру, слышу, помер. Похоронили. Машенька на кладбище не была, не хотела людям свое 
бесстыжее лицо и синяки показывать. И вскорости пошли по мещанству разговоры, что Вася помер не своей смертью, что извела 
его Машенька. Дошло до начальства. Васю вырыли, распотроши
8 

ли и нашли у него в животе мышьяк. Дело было ясное, как нить 
дать; пришла полиция и забрала Машеньку, а с ней и Кузьму–
бессребреника. Посадили в острог. Допрыгалась баба, наказал 
бог... Месяцев через восемь судили. Сидит, помню, на скамеечке 
в белом платочке и в сером халатике, а сама худенькая, бледная, 
остроглазая, смотреть жалко. Позади солдат с ружьем. Не признавалась. Одни на суде говорили, что она мужа отравила, а другие доказывали, что муж сам с горя отравился. Я в свидетелях 
был. Когда меня спрашивали, я объяснял всё по совести. Ее, говорю, грех. Скрывать нечего, не любила мужа, с характером была... Судить начали с утра, а к ночи вынесли такое решение: сослать ее в каторгу в Сибирь на 13 лет. После такого решения 
Машенька потом в нашем остроге месяца три сидела. Я ходил к 
ней и по человечности носил ей чайку, сахарку. А она, бывало, 
увидит меня и начнет трястись всем телом, машет руками и бормочет: «Уйди! Уйди!» И Кузьку к себе прижимает, словно боится, чтоб я не отнял. Вот, говорю, до чего ты дожила! Эх, Маша, 
Маша, погибшая душа! Не слушалась меня, когда я учил тебя 
уму, вот и плачься теперь. Сама, говорю, виновата, себя и вини. Я 
ей читаю наставление, а она: «Уйди! Уйди!»– и жмется с Кузькой 
к стене и дрожит. Когда ее от нас в губернию отправляли, я провожать ходил до вокзала и сунул ей в узел рублишку за спасение 
души. Но не дошла она до Сибири... В губернии заболела горячкой и померла в остроге. 
– Собаке собачья и смерть, – сказал Дюдя. 
– Кузьку вернули назад домой... Я подумал, подумал и взял 
его к себе. Что ж? Хоть и арестантское отродье, а все–таки живая 
душа, крещеная... Жалко. Сделаю его приказчиком, а ежели своих 
детей не будет, то и в купцы выведу. Теперь, как еду куда, беру 
его с собой: пускай приучается. 
Пока Матвей Саввич рассказывал, Кузька всё время сидел 
около ворот на камешке и, подперев обеими руками голову, 
смотрел на небо; издали в потемках походил он на пенек. 
– Кузька, иди спать! – крикнул ему Матвей Саввич. 
– Да, уж время, – сказал Дюдя, поднимаясь; он громко зевнул 
и добавил:– Норовят всё своим умом жить, не слушаются, вот и 
выходит по–ихнему. 
Над двором на небе плыла уже луна; она быстро бежала в одну сторону, а облака под нею в другую; облака уходили дальше, а 
она всё была видна над двором. Матвей Саввич помолился на 

9 

церковь и, пожелав доброй ночи, лег на земле около повозки. 
Кузька тоже помолился, лег в повозку и укрылся сюртучком; 
чтобы удобнее было, он намял себе в сене ямочку и согнулся так, 
что локти его касались коленей. Со двора видно было, как Дюдя у 
себя внизу зажег свечку, надел очки и стал в углу с книжкой. Он 
долго читал и кланялся. 
Приезжие уснули. Афанасьевна и Софья подошли к повозке и 
стали смотреть на Кузьку. 
– Спит сиротка, – сказала старуха. – Худенький, тощенький, 
одни кости. Родной матери нет, и покормить его путем некому. 
– Мой Гришутка, должно, годочка на два старше, – сказала 
Софья. – На заводе в неволе живет, без матери. Хозяин бьет, небось. Как поглядела я давеча на этого мальчонка, вспомнила про 
своего Гришутку – сердце мое кровью запеклось. 
Прошла минута в молчании. 
– Чай, не помнит матери, – сказала старуха. 
– Где помнить! 
И у Софьи из глаз потекли крупные слезы. 
– Калачиком свернулся... – сказала она, всхлипывая и смеясь 
от умиления и жалости. – Сиротка моя бедная. 
Кузька вздрогнул и открыл глаза. Он увидел перед собой некрасивое, сморщенное, заплаканное лицо, рядом с ним – другое, 
старушечье, беззубое, с острым подбородком и горбатым носом, 
а выше них бездонное небо с бегущими облаками и луной, и 
вскрикнул от ужаса. Софья тоже вскрикнула; им обоим ответило 
эхо, и в душном воздухе пронеслось беспокойство; застучал по 
соседству сторож, залаяла собака. Матвей Саввич пробормотал 
что–то во сне и повернулся на другой бок. 
Поздно вечером, когда уже спали и Дюдя, и старуха, и соседний сторож, Софья вышла за ворота и села на лавочку. Ей было 
душно, и от слез разболелась голова. Улица была широкая и 
длинная; направо версты две, налево столько же, и конца ей не 
видно. Луна уже ушла от двора и стояла за церковью. Одна сторона улицы была залита лунным светом, а другая чернела от теней; длинные тени тополей и скворешен тянулись через всю улицу, а тень от церкви, черная и страшная, легла широко и захватила ворота Дюди и половину дома. Было безлюдно и тихо. С конца 
улицы изредка доносилась едва слышная музыка; должно быть, 
это Алёшка играл на своей гармонике. 

10