Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Архиерей

Покупка
Основная коллекция
Артикул: 616185.01.99
Чехов, А. П. Архиерей [Электронный ресурс] / А. П. Чехов. - Москва : ИНФРА-М, 2013. - 15 с. - (Библиотека русской классики). - ISBN 978-5-16-007013-1. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/409184 (дата обращения: 15.06.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
 
 
А.П. Чехов 
 
 
 
 
 
АРХИЕРЕЙ 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Москва 
ИНФРА-М 
2013 

1 

УДК 822 
ББК  84 (2 Рос=Рус) 
 
Ч 56 
 
 
Чехов А.П. 
Архиерей. — М.: ИНФРА-М, 2013. — 15 с. – (Библиотека русской классики). 
 

    

 

 

 

 
 
ISBN 978-5-16-007013-1   
© Оформление. ИНФРА-М, 2013 
 
 

 
         
Подписано в печать 25.12.2012. Формат 60x88/16.  
Гарнитура Newton.  Бумага офсетная. 
Усл. печ. л. 15,0. Уч.изд. л. 18,72. 
Тираж 5000 экз. Заказ № 
Цена свободная. 

 
«Научно-издательский центр ИНФРА-М» 
127282, Москва, ул. Полярная, д. 31В, стр. 1 
Тел.: (495) 3800540, 3800543.  Факс: (495) 3639212 
E-mail: books@infra-m.ru    http://www.infra-m.ru 
 
 
 
 
 

2 

АРХИЕРЕЙ 
 
I 
 
Под вербное воскресение в Старо-Петровском монастыре шла 
всенощная. Когда стали раздавать вербы, то был уже десятый час 
на исходе, огни потускнели, фитили нагорели, было всё, как в тумане. В церковных сумерках толпа колыхалась, как море, и преосвященному Петру, который был нездоров уже дня три, казалось, 
что все лица – и старые, и молодые, и мужские, и женские – походили одно на другое, у всех, кто подходил за вербой, одинаковое 
выражение глаз. В тумане не было видно дверей, толпа всё двигалась, и похоже было, что ей нет и не будет конца. Пел женский 
хор, канон читала монашенка. 
Как было душно, как жарко! Как долго шла всенощная! Преосвященный Петр устал. Дыхание у него было тяжелое, частое, сухое, плечи болели от усталости, ноги дрожали. И неприятно волновало, что на хорах изредка вскрикивал юродивый. А тут ещё 
вдруг, точно во сне или в бреду, показалось преосвященному, будто в толпе подошла к нему его родная мать Мария Тимофеевна, 
которой он не видел уже девять лет, или старуха, похожая на мать, 
и, принявши от него вербу, отошла и всё время глядела на него 
весело, с доброй, радостной улыбкой, пока не смешалась с толпой. 
И почему-то слезы потекли у него по лицу. На душе было покойно, 
всё было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни 
одного человека, и – плакал. Слезы заблестели у него на лице, на 
бороде. Вот вблизи еще кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполнилась тихим 
плачем. А немного погодя, минут через пять, монашеский хор пел, 
уже не плакали, всё было по-прежнему. 
Скоро и служба кончилась. Когда архиерей садился в карету, 
чтобы ехать домой, то по всему саду, освещенному луной, разливался веселый, красивый звон дорогих, тяжелых колоколов. Белые 
стены, белые кресты на могилах, белые березы и черные тени и 
далекая луна на небе, стоявшая как раз над монастырем, казалось 
теперь жили своей особой жизнью, непонятной, но близкой человеку. Был апрель в начале, и после теплого весеннего дня стало 
прохладно, слегка подморозило, и в мягком холодном воздухе чувствовалось дыхание весны. Дорога от монастыря до города шла по 
песку, надо было ехать шагом; и по обе стороны кареты, в лунном 
свете, ярком и покойном, плелись по песку богомольны. И все 
молчали, задумавшись, всё было кругом приветливо, молодо, так 

3 

близко, всё – и деревья и небо, и даже луна, и хотелось думать, что 
так будет всегда. 
Наконец карета въехала в город, покатила по главной улице. 
Лавки были уже заперты, и только у купца Еракина, миллионера, 
пробовали электрическое освещение, которое сильно мигало, и 
около толпился народ. Потом пошли широкие, темные улицы, одна за другою, безлюдные, земское шоссе за городом, поле, запахло 
сосной. И вдруг выросла перед глазами белая зубчатая стена, а за 
нею высокая колокольня, вся залитая светом, и рядом с ней пять 
больших, золотых, блестящих глав, – это Панкратиевский монастырь, в котором жил преосвященный Петр. И тут также высоко 
над монастырем тихая, задумчивая луна. Карета въехала в ворота, 
скрипя по песку, кое-где в лунном свете замелькали черные монашеские фигуры, слышались шаги по каменным плитам… 
– А тут, ваше преосвященство, ваша мамаша без вас приехали, – доложил келейник, когда преосвященный входил к себе. 
– Маменька? Когда она приехала? 
– Перед всенощной. Справлялись сначала, где вы, а потом поехали в женский монастырь. 
– Это, значит, я ее в церкви видел давеча! О господи! 
И преосвященный засмеялся от радости. 
– Они велели, ваше преосвященство, доложить, – продолжал 
келейник, – что придут завтра. С ними девочка, должно, внучка. 
Остановились на постоялом дворе Овсянникова. 
– Который теперь час? 
– Двенадцатый в начале. 
– Эх, досадно! 
Преосвященный посидел немного в гостиной, раздумывая и как 
бы не веря, что уже так поздно. Руки и ноги у него поламывало, 
болел затылок. Было жарко и неудобно. Отдохнув, он пошел к себе 
в спальню и здесь тоже посидел, всё думая о матери. Слышно было, как уходил келейник и как за стеной покашливал отец Сисой, 
иеромонах. Монастырские часы пробили четверть. 
Преосвященный переоделся и стал читать молитвы на сон грядущим. Он внимательно читал эти старые, давно знакомые молитвы и в то же время думал о своей матери. У нее было девять душ 
детей и около сорока внуков. Когда-то со своим мужем, дьяконом, 
жила она в бедном селе, жила там очень долго, с 17 до 60 лет. Преосвященный помнил ее с раннего детства, чуть ли не с трех лет и – 
как любил! Милое, дорогое, незабвенное детство! Отчего оно, это 
навеки ушедшее, невозвратное время, отчего оно кажется светлее, 
праздничнее и богаче, чем было на самом деле? Когда в детстве 
или юности он бывал нездоров, то как нежна и чутка была мать! И 

4 

теперь молитвы мешались с воспоминаниями, которые разгорались всё ярче, как пламя, и молитвы не мешали думать о матери. 
Кончив молиться, он разделся и лег, и тотчас же, как только 
стало темно кругом, представились ему его покойный отец, мать, 
родное село Лесополье… Скрип колес, блеянье овец, церковный 
звон в ясные, летние утра, цыгане под окном, – о, как сладко думать об этом! Припомнился священник лесопольский, отец Симеон, кроткий, смирный, добродушный; сам он был тощ, невысок, 
сын же его, семинарист, был громадного роста, говорил неистовым 
басом; как-то попович обозлился на кухарку и выбранил ее: «Ах 
ты, ослица Иегудиилова!», и отец Симеон, слышавший это, не сказал ни слова и только устыдился, так как не мог вспомнить, где в 
священном писании упоминается такая ослица. После него в Лесополье священником был отец Демьян, который сильно запивал и 
напивался подчас до зеленого змия, и у него даже прозвище было: 
Демьян-Змеевидец. В Лесополье учителем был Матвей Николаич, 
из семинаристов, добрый, неглупый человек, но тоже пьяница; он 
никогда не бил учеников, но почему-то у него на стене всегда висел пучок березовых розог, а под ним надпись на латинском языке, 
совершенно бессмысленная – betula kinderbalsamica secuta. Была у 
него черная мохнатая собака, которую он называл так: Синтаксис. 
И преосвященный засмеялся. В восьми верстах от Лесополья 
село Обнино с чудотворной иконой. Из Обнина летом носили икону крестным ходом по соседним деревням и звонили целый день 
то в одном селе, то в другом, и казалось тогда преосвященному, 
что радость дрожит в воздухе, и он (тогда его звали Павлушей) 
ходил за иконой без шапки, босиком, с наивной верой, с наивной 
улыбкой, счастливый бесконечно. В Обнине, вспомнилось ему теперь, всегда было много народу, и тамошний священник отец 
Алексей, чтобы успевать на проскомидии, заставлял своего глухого племянника Илариона читать записочки и записи на просфорах 
«о здравии» и «за упокой»; Иларион читал, изредка получая по 
пятаку или гривеннику за обедню, и только уж когда поседел и 
облысел, когда жизнь прошла, вдруг видит, на бумажке написано: 
«Да и дурак же ты, Иларион!» По крайней мере до пятнадцати лет 
Павлуша был неразвит и учился плохо, так что даже хотели взять 
его из духовного училища и отдать в лавочку; однажды, придя в 
Обнино на почту за письмами, он долго смотрел на чиновников и 
спросил: «Позвольте узнать, как вы получаете жалованье: помесячно или поденно?» 
Преосвященный перекрестился и повернулся на другой бок, 
чтобы больше не думать и спать. 
– Моя мать приехала… – вспомнил он и засмеялся. 

5 

Луна глядела в окно, пол был освещен, и на нем лежали тени. 
Кричал сверчок. В следующей комнате за стеной похрапывал отец 
Сисой, и что-то одинокое, сиротское, даже бродяжеское слышалось в его стариковском храпе. Сисой был когда-то экономом у 
епархиального архиерея, а теперь его зовут «бывший отец эконом»; ему 70 лет, живет он в монастыре в 16 верстах от города, 
живет и в городе, где придется. Три дня назад он зашел в Панкратиевский монастырь, и преосвященный оставил его у себя, чтобы 
как-нибудь на досуге поговорить с ним о делах, о здешних порядках… 
В половине второго ударили к заутрене. Слышно было, как 
отец Сисой закашлял, что-то проворчал недовольным голосом, потом встал и прошелся босиком по комнатам. 
– Отец Сисой! – позвал преосвященный. 
Сисой ушел к себе и немного погодя явился уже в сапогах, со 
свечой; на нем сверх белья была ряса, на голове старая, полинялая 
скуфейка. 
– Не спится мне, – сказал преосвященный, садясь. – Нездоров я, 
должно быть. И что оно такое, не знаю. Жар! 
– Должно, простудились, владыко. Надо бы вас свечным салом 
смазать. 
Сисой постоял немного и зевнул: «О господи, прости меня 
грешного!» 
– У Еракина нынче электричество зажигали, – сказал он. – Не 
ндравится мне! 
Отец Сисой был стар, тощ, сгорблен, всегда недоволен чемнибудь, и глаза у него были сердитые, выпуклые, как у рака. 
– Не ндравится! – повторил он, уходя. – Не ндравится, бог с ним 
совсем! 
 
II 
 
На другой день, в вербное воскресение, преосвященный служил 
обедню в городском соборе, потом был у епархиального архиерея, 
был у одной очень больной старой генеральши и наконец поехал 
домой. Во втором часу у него обедали дорогие гости: старуха мать 
и племянница Катя, девочка лет восьми. Во время обеда в окна со 
двора всё время смотрело весеннее солнышко и весело светилось 
на белой скатерти, в рыжих волосах Кати. Сквозь двойные рамы 
слышно было, как шумели в саду грачи и пели скворцы. 
– Уже девять лет, как мы не видались, – говорила старуха, – а 
вчера в монастыре, как поглядела на вас – господи! И ни капельки 
не изменились, только вот разве похудели и бородка длинней ста
6 

ла. Царица небесная, матушка! И вчерась во всенощной нельзя было удержаться, все плакали. Я тоже вдруг, на вас глядя, заплакала, 
а отчего, и сама не знаю. Его святая воля! 
И несмотря на ласковость, с какою она говорила это, было заметно, что она стеснялась, как будто не знала, говорить ли ему ты 
или вы, смеяться или нет, и как будто чувствовала себя больше 
дьяконицей, чем матерью. А Катя не мигая глядела на своего дядю, 
преосвященного, как бы желая разгадать, что это за человек. Волоса у нее поднимались из-за гребенки и бархатной ленточки и стояли, как сияние, нос был вздернутый, глаза хитрые. Перед тем как 
садиться обедать она разбила стакан, и теперь бабушка, разговаривая, отодвигала от нее то стакан, то рюмку. Преосвященный слушал свою мать и вспоминал, как когда-то, много-много лет назад, 
она возила и его, и братьев, и сестер к родственникам, которых 
считала богатыми; тогда хлопотала с детьми, а теперь с внучатами 
и привезла вот Катю… 
– У Вареньки, у сестры вашей, четверо детей, – рассказывала 
она, – вот эта, Катя, самая старшая, и бог его знает, от какой причины, зять отец Иван захворал, это, и помер дня за три до Успенья. 
И Варенька моя теперь хоть по миру ступай. 
– А как Никанор? – спросил преосвященный про своего старшего брата. 
– Ничего, слава богу. Хоть и ничего, а, благодарить бога, жить 
можно. Только вот одно: сын его Николаша, внучек мой, не захотел по духовной части, пошел в университет в доктора. Думает, 
лучше, а кто его знает! Его святая воля. 
– Николаша мертвецов режет, – сказала Катя и пролила воду 
себе на колени. 
– Сиди, деточка, смирно, – заметила спокойно бабушка и взяла 
у нее из рук стакан. – Кушай с молитвой. 
– Сколько времени мы не видались! – сказал преосвященный и 
нежно погладил мать по плечу и по руке. – Я, маменька, скучал по 
вас за границей, сильно скучал. 
– Благодарим вас. 
– Сидишь, 
бывало, 
вечером 
у 
открытого 
окна, 
одинодинешенек, заиграет музыка, и вдруг охватит тоска по родине, и, 
кажется, всё бы отдал, только бы домой, вас повидать… 
Мать улыбнулась, просияла, но тотчас же сделала серьезное 
лицо и проговорила: 
– Благодарим вас. 
Настроение переменилось у него как-то вдруг. Он смотрел на 
мать и не понимал, откуда у нее это почтительное, робкое выражение лица и голоса, зачем оно, и не узнавал ее. Стало грустно, до
7 

садно. А тут еще голова болела так же, как вчера, сильно ломило 
ноги, и рыба казалась пресной, невкусной, всё время хотелось 
пить… 
После обеда приезжали две богатые дамы, помещицы, которые 
сидели часа полтора молча, с вытянутыми физиономиями; приходил по делу архимандрит, молчаливый и глуховатый. А там зазвонили к вечерне, солнце опустилось за лесом, и день прошел. Вернувшись из церкви, преосвященный торопливо помолился, лег в 
постель, укрылся потеплей. 
Неприятно было вспоминать про рыбу, которую ел за обедом. 
Лунный свет беспокоил его, а потом послышался разговор. В соседней комнате, должно быть, в гостиной, отец Сисой говорил о 
политике: 
– У японцев теперь война. Воюют. Японцы, матушка, всё равно, 
что черногорцы, одного племени. Под игом турецким вместе были. 
А потом послышался голос Марии Тимофеевны: 
– Значит, богу помолившись, это, чаю напившись, поехали мы, 
значит, к отцу Егору в Новохатное, это… 
И то и дело «чаю напившись», или «напимшись», и похоже было, как будто в своей жизни она только и знала, что чай пила. Преосвященному медленно, вяло вспоминалась семинария, академия. 
Года три он был учителем греческого языка в семинарии, без очков уже не мог смотреть в книгу, потом постригся в монахи, его 
сделали инспектором. Потом защищал диссертацию. Когда ему 
было 32 года, его сделали ректором семинарии, посвятили в архимандриты, и тогда жизнь была такой легкой, приятной, казалась 
длинной-длинной, конца не было видно. Тогда же стал болеть, похудел очень, едва не ослеп и, по совету докторов, должен был бросить всё и уехать за границу. 
– А потом что? – спросил Сисой в соседней комнате. 
– А потом чай пили… – ответила Марья Тимофеевна. 
– Батюшка, у вас борода зеленая! – проговорила вдруг Катя с 
удивлением и засмеялась. 
Преосвященный вспомнил, что у седого отца Сисоя борода в 
самом деле отдает зеленью, и засмеялся. 
– Господи боже мой, наказание с этой девочкой! – проговорил 
громко Сисой, рассердившись. – Балованная какая! Сиди смирно! 
Вспомнилась преосвященному белая церковь, совершенно новая, в которой он служил, живя за границей; вспомнился шум теплого моря. Квартира была в пять комнат, высоких и светлых, в кабинете новый письменный стол, библиотека. Много читал, часто 
писал. И вспомнилось ему, как он тосковал по родине, как слепая 
нищая каждый день у него под окном пела о любви я играла на 

8 

гитаре, и он, слушая ее, почему-то всякий раз думал о прошлом. 
Но вот минуло восемь лет, и его вызвали в Россию, и теперь он 
уже состоит викарным архиереем, и всё прошлое ушло куда-то 
далеко, в туман, как будто снилось… 
В спальню вошел отец Сисой со свечой. 
– Эва, – удивился он, – вы уже спите, преосвященнейший? 
– Что такое? 
– Да ведь еще рано, десять часов, а то и меньше. Я свечку нынче купил, хотел было вас салом смазать. 
– У меня жар… – проговорил преосвященный и сел. – В самом 
деле, надо бы что-нибудь. В голове нехорошо… 
Сисой снял с него рубаху и стал натирать ему грудь и спину 
свечным салом. 
– Вот так… вот так… – говорил он. – Господи Иисусе Христе… 
Вот так. Сегодня ходил я в город, был у того – как его? – протоиерея Сидонского… Чай пил у него… Не ндравится он мне! Господи 
Иисусе Христе… Вот так… Не ндравится! 
 
III 
 
Епархиальный архиерей, старый, очень полный, был болен 
ревматизмом или подагрой и уже месяц не вставал с постели. Преосвященный Петр проведывал его почти каждый день и принимал 
вместо него просителей. И теперь, когда ему нездоровилось, его 
поражала пустота, мелкость всего того, о чем просили, о чем плакали; его сердили неразвитость, робость; и всё это мелкое и ненужное угнетало его своею массою, я ему казалось, что теперь он 
понимал епархиального архиерея, который когда-то, в молодые 
годы, писал «Учения о свободе воли», теперь же, казалось, весь 
ушел в мелочи, всё позабыл и не думал о боге. За границей преосвященный, должно быть, отвык от русской жизни, она была не 
легка 
для 
него; 
народ 
казался 
ему 
грубым, 
женщиныпросительницы скучными и глупыми, семинаристы и их учителя 
необразованными, порой дикими. А бумаги, входящие и исходящие, считались десятками тысяч, и какие бумаги! Благочинные во 
всей епархии ставили священникам, молодым и старым, даже их 
женам и детям, отметки по поведению, пятерки и четверки, а иногда и тройки, и об этом приходилось говорить, читать и писать 
серьезные бумаги. И положительно нет ни одной свободной минуты, целый день душа дрожит, и успокаивался преосвященный 
Петр, только когда бывал в церкви. 
Не мог он никак привыкнуть и к страху, какой он, сам того не 
желая, возбуждал в людях, несмотря на свой тихий, скромный 

9 

нрав. Все люди в этой губернии, когда он глядел на них, казались 
ему маленькими, испуганными, виноватыми. В его присутствии 
робели все, даже старики протоиереи, все «бухали» ему в ноги, а 
недавно одна просительница, старая деревенская попадья, не могла 
выговорить ни одного слова от страха, так и ушла ни с чем. И он, 
который никогда не решался в проповедях говорить дурно о людях, никогда не упрекал, так как было жалко, – с просителями выходил из себя, сердился, бросал на пол прошения. За всё время, 
пока он здесь, ни один человек не поговорил с ним искренно, попросту, по-человечески; даже старуха мать, казалось, была уже не 
та, совсем не та! И почему, спрашивается, с Сисоем она говорила 
без умолку и смеялась много, а с ним, с сыном, была серьезна, 
обыкновенно молчала, стеснялась, что совсем не шло к ней? Единственный человек, который держал себя вольно в его присутствии 
и говорил всё, что хотел, был старик Сисой, который всю свою 
жизнь находился при архиереях и пережил их одиннадцать душ. И 
потому-то с ним было легко, хотя, несомненно, это был тяжелый, 
вздорный человек. 
Во вторник после обедни преосвященный был в архиерейском 
доме и принимал там просителей, волновался, сердился, потом поехал домой. Ему по-прежнему нездоровилось, тянуло в постель; но 
едва он вошел к себе, как доложили, что приехал Еракин, молодой 
купец, жертвователь, по очень важному делу. Надо было принять 
его. Сидел Еракин около часа, говорил очень громко, почти кричал, и было трудно понять, что он говорит. 
– Дай бог, чтоб! – говорил он, уходя. – Всенепременнейше! По 
обстоятельствам, владыко преосвященнейший! Желаю, чтоб! 
После него приезжала игуменья из дальнего монастыря. А когда она уехала, то ударили к вечерне, надо было идти в церковь. 
Вечером монахи пели стройно, вдохновенно, служил молодой 
иеромонах с черной бородой; и преосвященный, слушая про жениха, грядущего в полунощи, и про чертог украшенный, чувствовал 
не раскаяние в грехах, не скорбь, а душевный покой, тишину и 
уносился мыслями в далекое прошлое, в детство и юность, когда 
также пели про жениха и про чертог, и теперь это прошлое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было. И, быть может, на том свете, в той жизни мы будем вспоминать о далеком прошлом, о нашей здешней жизни с 
таким же чувством. Кто знает! Преосвященный сидел в алтаре, 
было тут темно. Слезы текли по лицу. Он думал о том, что вот он 
достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но всё же не всё было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и всё еще казалось, что нет у него чего-то самого 

10