Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Человек в футляре

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627550.01.99
Чехов, А.П. Человек в футляре [Электронный ресурс] / А.П. Чехов. - Москва : Инфра-М, 2015. - 14 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/517679 (дата обращения: 20.06.2024)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
Б и б л и о т е к а Р у с с к о й К л а с с и к и

А.П. Чехов 
 

ЧЕЛОВЕК  
В ФУТЛЯРЕ 

А.П. Чехов 
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

ЧЕЛОВЕК В ФУТЛЯРЕ

 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА–М 
2015 

2 

ЧЕЛОВЕК В ФУТЛЯРЕ 

На самом краю села Мироносицкого, в сарае старосты Прокофия расположились на ночлег запоздавшие охотники. Их было 
только двое: ветеринарный врач Иван Иваныч и учитель гимназии Буркин. У Ивана Иваныча была довольно странная, двойная 
фамилия – Чимша–Гималайский, которая совсем не шла ему, и 
его во всей губернии звали просто по имени и отчеству; он жил 
около города на конском заводе и приехал теперь на охоту, чтобы 
подышать чистым воздухом. Учитель же гимназии Буркин каждое лето гостил у графов П. и в этой местности давно уже был 
своим человеком. 
Не спали. Иван Иваныч, высокий, худощавый старик с длинными усами, сидел снаружи у входа и курил трубку; его освещала 
луна. Буркин лежал внутри на сене, и его не было видно в потемках. 
Рассказывали разные истории. Между прочим говорили о том, 
что жена старосты, Мавра, женщина здоровая и не глупая, во всю 
свою жизнь нигде не была дальше своего родного села, никогда 
не видела ни города, ни железной дороги, а в последние десять 
лет всё сидела за печью и только по ночам выходила на улицу. 
– Что же тут удивительного! – сказал Буркин. – Людей, одиноких по натуре, которые, как рак–отшельник или улитка, стараются уйти в свою скорлупу, на этом свете не мало. Быть может, 
тут явление атавизма, возвращение к тому времени, когда предок 
человека не был еще общественным животным и жил одиноко в 
своей берлоге, а может быть, это просто одна из разновидностей 
человеческого характера, – кто знает? Я не естественник и не мое 
дело касаться подобных вопросов; я только хочу сказать, что такие люди, как Мавра, явление не редкое. Да вот, недалеко искать, 
месяца два назад умер у нас в городе некий Беликов, учитель греческого языка, мой товарищ. Вы о нем слышали, конечно. Он был 
замечателен тем, что всегда, даже в очень хорошую погоду, выходил в калошах и с зонтиком и непременно в теплом пальто на 
вате. И зонтик у него был в чехле, и часы в чехле из серой замши, 
и когда вынимал перочинный нож, чтобы очинить карандаш, то и 
нож у него был в чехольчике; и лицо, казалось, тоже было в чехле, так как он всё время прятал его в поднятый воротник. Он носил темные очки, фуфайку, уши закладывал ватой, и когда садился на извозчика, то приказывал поднимать верх. Одним словом, у 

3 

этого человека наблюдалось постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний. 
Действительность раздражала его, пугала, держала в постоянной 
тревоге, и, быть может, для того, чтобы оправдать эту свою робость, свое отвращение к настоящему, он всегда хвалил прошлое 
и то, чего никогда не было; и древние языки, которые он преподавал, были для него, в сущности, те же калоши и зонтик, куда он 
прятался от действительной жизни. 
– О, как звучен, как прекрасен греческий язык! – говорил он со 
сладким выражением; и, как бы в доказательство своих слов, 
прищурив глаз и подняв палец, произносил: – Антропос! 
И мысль свою Беликов также старался запрятать в футляр. Для 
него были ясны только циркуляры и газетные статьи, в которых 
запрещалось что–нибудь. Когда в циркуляре запрещалось ученикам выходить на улицу после девяти часов вечера или в какой–
нибудь статье запрещалась плотская любовь, то это было для него ясно, определенно; запрещено – и баста. В разрешении же и 
позволении скрывался для него всегда элемент сомнительный, 
что–то недосказанное и смутное. Когда в городе разрешали драматический кружок, или читальню, или чайную, то он покачивал 
головой и говорил тихо: 
– Оно, конечно, так–то так, всё это прекрасно, да как бы чего 
не вышло. 
Всякого рода нарушения, уклонения, отступления от правил 
приводили его в уныние, хотя, казалось бы, какое ему дело? Если 
кто из товарищей опаздывал на молебен, или доходили слухи о 
какой–нибудь проказе гимназистов, или видели классную даму 
поздно вечером с офицером, то он очень волновался и всё говорил, как бы чего не вышло. А на педагогических советах он просто угнетал нас своею осторожностью, мнительностью и своими 
чисто футлярными соображениями насчет того, что вот–де в 
мужской и женской гимназиях молодежь ведет себя дурно, очень 
шумит в классах, – ах, как бы не дошло до начальства, ах, как бы 
чего не вышло, – и что если б из второго класса исключить Петрова, а из четвертого – Егорова, то было бы очень хорошо. И что 
же? Своими вздохами, нытьем, своими темными очками на бледном, маленьком лице, – знаете, маленьком лице, как у хорька, – 
он давил нас всех, и мы уступали, сбавляли Петрову и Егорову 
балл по поведению, сажали их под арест и в конце концов ис
4 

ключали и Петрова, и Егорова. Было у него странное обыкновение – ходить по нашим квартирам. Придет к учителю, сядет и 
молчит и как будто что–то высматривает. Посидит, этак, молча, 
час–другой и уйдет. Это называлось у него «поддерживать добрые отношения с товарищами», и, очевидно, ходить к нам и сидеть было для него тяжело, и ходил он к нам только потому, что 
считал своею товарищескою обязанностью. Мы, учителя, боялись 
его. И даже директор боялся. Вот подите же, наши учителя народ 
всё мыслящий, глубоко порядочный, воспитанный на Тургеневе и 
Щедрине, однако же этот человечек, ходивший всегда в калошах 
и с зонтиком, держал в руках всю гимназию целых пятнадцать 
лет! Да что гимназию? Весь город! Наши дамы по субботам домашних спектаклей не устраивали, боялись, как бы он не узнал; и 
духовенство стеснялось при нем кушать скоромное и играть в 
карты. Под влиянием таких людей, как Беликов, за последние десять – пятнадцать лет в нашем городе стали бояться всего. Боятся 
громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, 
боятся помогать бедным, учить грамоте... 
Иван Иваныч, желая что–то сказать, кашлянул, но сначала закурил трубку, поглядел на луну и потом уже сказал с расстановкой: 
– Да. Мыслящие, порядочные, читают и Щедрина, и Тургенева, разных там Боклей и прочее, а вот подчинились же, терпели... 
То–то вот оно и есть. 
– Беликов жил в том же доме, где и я, – продолжал Буркин, – в 
том же этаже, дверь против двери, мы часто виделись, и я знал 
его домашнюю жизнь. И дома та же история: халат, колпак, ставни, задвижки, целый ряд всяких запрещений, ограничений, и – ах, 
как бы чего не вышло! Постное есть вредно, а скоромное нельзя, 
так как, пожалуй, скажут, что Беликов не исполняет постов, и он 
ел судака на коровьем масле, – пища не постная, но и нельзя сказать, чтобы скоромная. Женской прислуги он не держал из страха, чтобы о нем не думали дурно, а держал повара Афанасия, старика лет шестидесяти, нетрезвого и полоумного, который когда–
то служил в денщиках и умел кое–как стряпать. Этот Афанасий 
стоял обыкновенно у двери, скрестив руки, и всегда бормотал одно и то же, с глубоким вздохом: 
– Много уж их нынче развелось! 
Спальня у Беликова была маленькая, точно ящик, кровать была с пологом. Ложась спать, он укрывался с головой; было жарко, 

5 

душно, в закрытые двери стучался ветер, в печке гудело; слышались вздохи из кухни, вздохи зловещие... 
И ему было страшно под одеялом. Он боялся, как бы чего не 
вышло, как бы его не зарезал Афанасий, как бы не забрались воры, и потом всю ночь видел тревожные сны, а утром, когда мы 
вместе шли в гимназию, был скучен, бледен, и было видно, что 
многолюдная гимназия, в которую он шел, была страшна, противна всему существу его и что идти рядом со мной ему, человеку по натуре одинокому, было тяжко. 
– Очень уж шумят у нас в классах, – говорил он, как бы стараясь отыскать объяснения своему тяжелому чувству. – Ни на что 
не похоже. 
И этот учитель греческого языка, этот человек в футляре, можете себе представить, едва не женился. 
Иван Иваныч быстро оглянулся в сарай и сказал: 
– Шутите! 
– Да, едва не женился, как это ни странно. Назначили к нам 
нового учителя истории и географии, некоего Коваленко, Михаила Саввича, из хохлов. Приехал он не один, а с сестрой Варенькой. Он молодой, высокий, смуглый, с громадными руками, и по 
лицу видно, что говорит басом, и в самом деле, голос как из бочки: бу–бу–бу... А она уже не молодая, лет тридцати, но тоже высокая, стройная, чернобровая, краснощекая, – одним словом, не 
девица, а мармелад, и такая разбитная, шумная, всё поет малороссийские романсы и хохочет. Чуть что, так и зальется голосистым смехом: ха–ха–ха! Первое, основательное знакомство с Коваленками у нас, помню, произошло на именинах у директора. 
Среди суровых, напряженно скучных педагогов, которые и на 
именины–то ходят по обязанности, вдруг видим, новая Афродита 
возродилась из пены: ходит подбоченясь, хохочет, поет, пляшет... 
Она спела с чувством «Виют витры», потом еще романс, и еще, и 
всех нас очаровала, – всех, даже Беликова. Он подсел к ней и сказал, сладко улыбаясь: 
– Малороссийский язык своею нежностью и приятною звучностью напоминает древнегреческий. 
Это польстило ей, и она стала рассказывать ему с чувством и 
убедительно, что в Гадячском уезде у нее есть хутор, а на хуторе 
живет мамочка, и там такие груши, такие дыни, такие кабаки! У 
хохлов тыквы называются кабаками, а кабаки шинками, и варят у 

6 

них борщ с красненькими и с синенькими «такой вкусный, такой 
вкусный, что просто – ужас!» 
Слушали мы, слушали, и вдруг всех нас осенила одна и та же 
мысль. 
– А хорошо бы их поженить, – тихо сказала мне директорша. 
Мы все почему–то вспомнили, что наш Беликов не женат, и 
нам теперь казалось странным, что мы до сих пор как–то не замечали, совершенно упускали из виду такую важную подробность в 
его жизни. Как вообще он относится к женщине, как он решает 
для себя этот насущный вопрос? Раньше это не интересовало нас 
вовсе; быть может, мы не допускали даже и мысли, что человек, 
который во всякую погоду ходит в калошах и спит под пологом, 
может любить. 
– Ему давно уже за сорок, а ей тридцать... – пояснила свою 
мысль директорша. – Мне кажется, она бы за него пошла. 
Чего только не делается у нас в провинции от скуки, сколько 
ненужного, вздорного! И это потому, что совсем не делается то, 
что нужно. Ну вот к чему нам вдруг понадобилось женить этого 
Беликова, которого даже и вообразить нельзя было женатым? 
Директорша, инспекторша и все наши гимназические дамы ожили, даже похорошели, точно вдруг увидели цель жизни. Директорша берет в театре ложу, и смотрим – в ее ложе сидит Варенька 
с этаким веером, сияющая, счастливая, и рядом с ней Беликов, 
маленький, скрюченный, точно его из дому клещами вытащили. 
Я даю вечеринку, и дамы требуют, чтобы я непременно пригласил и Беликова и Вареньку. Одним словом, заработала машина. 
Оказалось, что Варенька не прочь была замуж. Жить ей у брата 
было не очень–то весело, только и знали, что по целым дням спорили и ругались. Вот вам сцена: идет Коваленко по улице, высокий, здоровый верзила, в вышитой сорочке, чуб из–под фуражки 
падает на лоб; в одной руке пачка книг, в другой толстая суковатая палка. За ним идет сестра, тоже с книгами. 
– Да ты же, Михайлик, этого не читал! – спорит она громко. – 
Я же тебе говорю, клянусь, ты не читал же этого вовсе! 
– А я тебе говорю, что читал! – кричит Коваленко, гремя палкой по тротуару. 
– Ах же, боже ж мой, Минчик! Чего же ты сердишься, ведь у 
нас же разговор принципиальный. 
– А я тебе говорю, что я читал! – кричит еще громче Коваленко. 

7 

А дома, как кто посторонний, так и перепалка. Такая жизнь, 
вероятно, наскучила, хотелось своего угла, да и возраст принять 
во внимание; тут уж перебирать некогда, выйдешь за кого угодно, даже за учителя греческого языка. И то сказать, для большинства наших барышень за кого ни выйти, лишь бы выйти. Как бы 
ни было, Варенька стала оказывать нашему Беликову явную благосклонность. 
А Беликов? Он и к Коваленку ходил так же, как к нам. Придет 
к нему, сядет и молчит. Он молчит, а Варенька поет ему «Виют 
витры», или глядит на него задумчиво своими темными глазами, 
или вдруг зальется: 
– Ха–ха–ха! 
В любовных делах, а особенно в женитьбе, внушение играет 
большую роль. Все – и товарищи, и дамы – стали уверять Беликова, что он должен жениться, что ему ничего больше не остается 
в жизни, как жениться; все мы поздравляли его, говорили с важными лицами равные пошлости, вроде того–де, что брак есть шаг 
серьезный; к тому же Варенька была недурна собой, интересна, 
она была дочь статского советника и имела хутор, а главное, это 
была первая женщина, которая отнеслась к нему ласково, сердечно, – голова у него закружилась, и он решил, что ему в самом деле нужно жениться. 
– Вот тут бы и отобрать у него калоши и зонтик, – проговорил 
Иван Иваныч. 
– Представьте, это оказалось невозможным. Он поставил у себя на столе портрет Вареньки и всё ходил ко мне и говорил о Вареньке, о семейной жизни, о том, что брак есть шаг серьезный, 
часто бывал у Коваленков, но образа жизни не изменил нисколько. Даже наоборот, решение жениться подействовало на него 
как–то болезненно, он похудел, побледнел и, казалось, еще глубже ушел в свой футляр. 
– Варвара Саввишна мне нравится, – говорил он мне со слабой 
кривой улыбочкой, – и я знаю, жениться необходимо каждому 
человеку, но... всё это, знаете ли, произошло как–то вдруг... Надо 
подумать. 
– Что же тут думать? – говорю ему. – Женитесь, вот и всё. 
– Нет, женитьба – шаг серьезный, надо сначала взвесить предстоящие обязанности, ответственность... чтобы потом чего не 
вышло. Это меня так беспокоит, я теперь все ночи не сплю. И, 
признаться, я боюсь: у нее с братом какой–то странный образ 

8 

мыслей, рассуждают они как–то, знаете ли, странно, и характер 
очень бойкий. Женишься, а потом, чего доброго, попадешь в какую–нибудь историю. 
И он не делал предложения, всё откладывал, к великой досаде 
директорши и всех наших дам; всё взвешивал предстоящие обязанности и ответственность, и между тем почти каждый день гулял с Варенькой, быть может, думал, что это так нужно в его положении, и приходил ко мне, чтобы поговорить о семейной жизни. И, по всей вероятности, в конце концов он сделал бы предложение и совершился бы один из тех ненужных, глупых браков, 
каких у нас от скуки и от нечего делать совершаются тысячи, если бы вдруг не произошел kolossalische Skandal. Нужно сказать, 
что брат Вареньки, Коваленко, возненавидел Беликова с первого 
же дня знакомства и терпеть его не мог. 
– Не понимаю, – говорил он нам, пожимая плечами, – не понимаю, как вы перевариваете этого фискала, эту мерзкую рожу. 
Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас 
не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в 
полицейской будке. Нет, братцы, поживу с вами еще немного и 
уеду к себе на хутор, и буду там раков ловить и хохлят учить. Уеду, а вы оставайтесь тут со своим Иудой, нехай вин лопне. 
Или он хохотал, хохотал до слез, то басом, то тонким писклявым голосом, и спрашивал меня, разводя руками: 
– Шо он у меня сидить? Шо ему надо? Сидить и смотрить. 
Он даже название дал Беликову «глитай абож паук». И, понятно, мы избегали говорить с ним о том, что сестра его Варенька 
собирается за «абож паука». И когда однажды директорша намекнула ему, что хорошо бы пристроить его сестру за такого солидного, всеми уважаемого человека, как Беликов, то он нахмурился и проворчал: 
– Не мое это дело. Пускай она выходит хоть за гадюку, а я не 
люблю в чужие дела мешаться. 
Теперь слушайте, что дальше. Какой–то проказник нарисовал 
карикатуру: идет Беликов в калошах, в подсученных брюках, под 
зонтом, и с ним под руку Варенька; внизу подпись: «влюбленный 
антропос». Выражение схвачено, понимаете ли, удивительно. 
Художник, должно быть, проработал не одну ночь, так как все 
учителя мужской и женской гимназий, учителя семинарии, чи
9 

новники, – все получили по экземпляру.Получил и Беликов. Карикатура произвела на него самое тяжелое впечатление. 
Выходим мы вместе из дому, – это было как раз первое мая, 
воскресенье, и мы все, учителя и гимназисты, условились сойтись 
у гимназии и потом вместе идти пешком за город в рощу, – выходим мы, а он зеленый, мрачнее тучи. 
– Какие есть нехорошие, злые люди! – проговорил он, и губы 
у него задрожали. 
Мне даже жалко его стало. Идем, и вдруг, можете себе представить, катит на велосипеде Коваленко, а за ним Варенька, тоже 
на велосипеде, красная, заморенная, но веселая, радостная. 
– А мы, – кричит она, – вперед едем! Уже ж такая хорошая погода, такая хорошая, что просто ужас! 
И скрылись оба. Мой Беликов из зеленого стал белым и точно 
оцепенел. Остановился и смотрит на меня... 
– Позвольте, что же это такое? – спросил он. – Или, быть может, меня обманывает зрение? Разве преподавателям гимназии и 
женщинам прилично ездить на велосипеде? 
– Что же тут неприличного? – сказал я. – И пусть катаются себе на здоровье. 
– Да как же можно? – крикнул он, изумляясь моему спокойствию. – Что вы говорите?! 
И он был так поражен, что не захотел идти дальше и вернулся 
домой. 
На другой день он всё время нервно потирал руки и вздрагивал, и было видно по лицу, что ему нехорошо. И с занятий ушел, 
что случилось с ним первый раз в жизни. И не обедал. А под вечер оделся потеплее, хотя на дворе стояла совсем летняя погода, 
и поплелся к Коваленкам. Вареньки не было дома, застал он 
только брата. 
– Садитесь, покорнейше прошу, – проговорил Коваленко холодно и нахмурил брови; лицо у него было заспанное, он только 
что отдыхал после обеда и был сильно не в духе. 
Беликов посидел молча минут десять и начал: 
– Я к вам пришел, чтоб облегчить душу. Мне очень, очень тяжело. Какой–то пасквилянт нарисовал в смешном виде меня и 
еще одну особу, нам обоим близкую. Считаю долгом уверить вас, 
что я тут ни при чем... Я не подавал никакого повода к такой насмешке, – напротив же, всё время вел себя как вполне порядочный человек. 

10