Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Образ ритора в советской словесной культуре

Покупка
Артикул: 620685.01.99
Доступ онлайн
220 ₽
В корзину
В пособии рассматривается модель, описывающая нормативную речемыслительную структуру советского человека — образ ритора. Это партийные функционеры, политики, управленцы, научные работники, писатели и многие другие. При анализе образа ритора разбираются про- блемы истории и теории русского литературного языка и словесности, филологии, философии, политологии, культурологии, риторики и др. Студентам-филологам, а также широкому кругу читателей, интересующихся гуманитарной проблематикой, историей отечественной культуры.
Романенко, А. П. Образ ритора в советской словесной культуре [Электронный ресурс] : учеб. пособие / А. П. Романенко. - 2-е изд., стер. - Москва : Флинта, 2012. - 432 с. - ISBN 978-5-89349-493-8. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/490384 (дата обращения: 30.04.2024). – Режим доступа: по подписке.
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов. Для полноценной работы с документом, пожалуйста, перейдите в ридер.
 
 
А.П. Романенко 

 

 
 
 
ОБРАЗ РИТОРА 

 
В СОВЕТСКОЙ 

 
СЛОВЕСНОЙ КУЛЬТУРЕ 
 
 
Учебное пособие 
 
2-е издание, стереотипное 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Москва 
Издательство «Флинта» 
2012 

 
УДК 80/81(078) 
ББК  83.7я73 
         Р69 
 
 
 
 
Романенко А.П. 
Р69      Образ ритора в советской словесной культуре [Электронный 
ресурс] : учеб. пособие / А.П. Романенко. – 2-е изд., стер. – М. : 
Флинта, 2012. – 432 с.  
      
ISBN 978-5-89349-493-8 
 
 
В пособии рассматривается модель, описывающая нормативную речемыслительную структуру советского человека — образ ритора. Это 
партийные функционеры, политики, управленцы, научные работники, 
писатели и многие другие. При анализе образа ритора разбираются проблемы истории и теории русского литературного языка и словесности, 
филологии, философии, политологии, культурологии, риторики и др. 
Студентам-филологам, а также широкому кругу читателей, интересующихся гуманитарной проблематикой, историей отечественной   
культуры.   
 
УДК 80/81(078) 
ББК  83.7я73 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
ISBN 978-5-89349-493-8                            © Издательство «Флинта», 2012 

ная «новоязом» Дж. Оруэлла. Согласно этой модели советская действительность — это притивостояние власти и народа. Власть притесняет и лжет, народ страдает от притеснения и сопротивляется.
Повидимому, дело обстояло сложнее, и, чтобы разобраться, нужно
в первую очередь отрешиться, насколько возможно, от предвзятых
оценок.
Материал книги — советская словесность (преимущественно
нехудожественная), главным образом, 20х и 30х годов — ключевого периода для понимания специфики советской словесной культуры (время формирования и становления ее норм).
В конце разделов приводятся вопросы и задания, которые помогут читателю обратить внимание на главные моменты изложения.
В Приложении приведены отрывки из художественных произведений, в которых изображается советский ритор. В тексте пособия
имеются ссылки на Приложение. Отрывки снабжены необходимыми комментариями и заданиями и могут использоваться для более
успешного освоения и закрепления теоретических сведений, изложенных в книге.
Цитаты, являющиеся в пособии материалом, набраны, как и языковой материал, курсивом.

В языкознании ХХ в. активно обсуждалась проблема объекта и предмета исследования. Наиболее авторитетной и популярной
оказалась дихотомическая модель Ф. де Соссюра. По своему характеру и философским основаниям она представляла собой позитивистскую теорию, близкую методологии естественнонаучного знания [Волков А.Г. 1966]. Это проявлялось, в частности, в понимании
языка как имманентной сущности, в приписывании языку и речи
однородности — свойства природных объектов. Отсюда, повидимому, простота этой теории, обеспечившая ей феноменальную популярность. В развивавших теорию Ф. де Соссюра концепциях
(структуралистских, трансформационных, теоретикоинформационных) содержалась глобальная идея о простых отношениях языка
и речи, в основном трансляционных: единицам языка соответствуют единицы речи. Языковая деятельность, согласно метафоре
Ф. де Соссюра, понималась как игра (шахматная или другая), а члены языкового коллектива как игроки, одинаковые по отношению к
языку (правилам игры).
В то же время осознавалась и ограниченность такого представления объекта и предмета языкознания. О культурной детерминированности языковой деятельности говорил еще В. фон Гумбольдт;
в ХХ в. эти проблемы на Западе поставили Э. Сэпир, К. Фосслер и
др., у нас вслед за А.А. Шахматовым — В.В. Виноградов. В книге
1930 года «О художественной прозе» [Виноградов 1980: 56—175] он
предпринял критику соссюровской концепции и показал, что носители языка не могут в силу своей культурной принадлежности быть
одинаковыми по отношению к языку и язык не может быть единым
по отношению к носителям, так как он является не просто системой
условных знаков, но культурнообусловленным историческим фе6

номеном. «По Виноградову, языковое сознание членов общества в
принципе не едино. Оно однородно лишь в той мере, в которой разные члены общества находятся в однородных социальноязыковых
контекстах» [Рождественский 1978: 23]. В своей исследовательской
практике В.В. Виноградов понимал язык широко и сосредоточивал
внимание на культурноисторических аспектах его существования.
При этом в объекте и предмете исследования оказывался и носитель языка — языковая личность, также детерминированная культурноисторически (понятие образа автора, образа оратора, внимание к фигурам филологанормализатора, современникасвидетеля,
героя произведения и т.п.). Поэтому отношения языка и речи (системы и текста) не могут выглядеть столь просто и однолинейно, как
у Ф. де Соссюра и соссюрианцев.
Как свидетельство неудовлетворенности соссюровской дихотомией можно трактовать и активизацию в последнее время теоретических и практических разработок науки о речи: лингвистики текста, теории речевых актов, теории дискурса, неориторики и др. Кроме всего прочего, эти разработки показали, что между языком и
речью отношения вовсе не просты и, по существу, еще не прояснены современной наукой. «Неверно говорить, — заметил по этому
поводу Ю.В. Рождественский, — что речевая деятельность распадается на язык и речь, так как признаки, которыми занимаются теория речи и теория языка, присутствуют в материи одного и того же
акта общения» [Рождественский 1990: 115].
В отечественном языкознании последнего времени выделим две
концепции, развивающие виноградовскую традицию культурноисторического представления языковых и речевых фактов и оказавшие самое прямое и непосредственное влияние на разработку нашего понятия словесной культуры. Это общефилологическая концепция словесности Ю.В. Рождественского [Рождественский 1979;
1996а; 1996б; 1997; 1999] и концепция речевой культуры В.Е. Гольдина и О.Б. Сиротининой [Гольдин, Сиротинина 1993; 1997]. Эти
концепции (разумеется, не только они) ориентированы на установление прежде всего общих, а затем уже различных свойств языка и
речи, на выработку синтетического, интегрального представления
предмета филологического и лингвистического исследования.

Под словесной культурой мы понимаем, вопервых, языковую
жизнь общества как часть культуры общества. Она имеет дело с
фактами культуры, которые, в отличие от других, представляют собой либо правило, либо прецедент, являются уникальными и имеют свои хронотопы [Рождественский 1996а: 13]. Другими словами,
словесная культура — это система нормативов, по которым строится языковая жизнь общества.
Вовторых, словесная культура — это те общие принципы, которые лежат в организации и языка, и речи, и языковой личности, и
словесности, и филологических описаний — всей языковой жизни
общества. Эти общие принципы задаются культурой.
Понятие словесности Ю.В. Рождественского очень близко этому содержанию, но оно более строго сформулировано и несколько
у´же. Понятие речевой культуры В.Е. Гольдина и О.Б. Сиротининой
также очень близко указанному содержанию, но не включает в себя
требования «общности» и «нормативности» рассматриваемых фактов. Кроме того, разработанная авторами типология речевых культур относится в основном к современному обществу и не учитывает
специфики общества советского. И здесь можно отметить третье
свойство нашего понятия словесной культуры: это понятие не универсально, оно разработано для описания советской тоталитарной
культуры. Поэтому главным в словесной культуре (советской) является соотношение «ритор — массы», и основной аспект рассмотрения фактов — риторический. Отсюда появляется и основной конструкт описания — образ ритора (далее — ОР), концентрирующий
в себе как в главном нормативе все основные свойства словесной
культуры.
Понятие словесной культуры носит очень общий и нестрогий
характер, поскольку задача выявить специфику советской языковой жизни еще не решена. Это понятие позволяет при такой ситуации довольно свободно обращаться с исследуемым материалом.
Дальнейшее изучение проблемы позволит уточнить, скорректировать или отказаться от этого понятия. Думаем, что при описании
недостаточно еще изученного материала имеет смысл не подгонять
его под уже имеющиеся модели (разработанные на другом материале), а разработать свою, более адекватную модель.

8

Словосочетание нетерминологического характера «словесная
культура» встречается у В.В. Виноградова, который употребляет его
тоже в предельно общем смысле.
В книге наряду с термином «словесная культура» используются
термины «словесность» и «логосфера». Они, как говорилось, у´же
по значению и почти синонимичны; первый употребляется, когда
имеется в виду прежде всего состав словесной культуры, второй —
ее речемыслительная структура.

Советская словесность как система произведений речи, выполнявшая культурогенные и, в первую очередь, гомилетические
функции, имела своеобразный характер, который называют тоталитарным, пропагандистским, политизированным, идеологизированным, мифологизированным и т.п. Все эти квалификации верны, и
их следует учитывать при изучении советской словесности и советской культуры. Однако чтобы это сделать, следует понять, каков наиболее адекватный этому материалу метаязык филологического описания, способный учесть и объяснить свойства материала.
Специфика словесности определяется, вопервых, особенностями ее функционирования (системой коммуникации), вовторых, её
структурой, т.е. соотношением её частей, их функциональным балансом. Ю.В. Рождественский называет это внешними и внутренними правилами словесности [Рождественский 1996б: 21—22].
Особенности функционирования советской словесности во многом определялись нормированием и регламентацией ее партийноправительственным аппаратом, т.е. властью. Эта деятельность осуществлялась по принципу демократического централизма, регулировавшего соотношение двух видов речи — совещательной и
документной. Дело подлежало всестороннему обсуждению, допускавшему множественность мнений, но когда в результате обсуждения формулировался документ — это означало выработку единого
(и единственного) мнения, отступления от которого запрещались.
В разные периоды советской истории соотношение между совеща9

тельной речью и документом было разным. Так, в 20е годы ведущим видом речевой деятельности партии была ораторика, в 30е —
документ. Документ и стал нормирующим видом речи в советской
словесности. Это поддерживалось тем, что в основе всей речевой
деятельности и организации советского общества лежали партийные документы. Поэтому функционирование советской словесности осуществлялось почти по правилам документооборота. Почти —
потому что полностью стать канцелярской словесности не давал
компонент ораторики, принципиально предусмотренный демократическим централизмом. Речевое произведение в любой публичной
сфере общения — научной, художественной, школьной, не говоря
уже о делопроизводстве и массовой информации, могло выйти к
читателю, т.е. начать функционировать, лишь после строго определенного документооборота, получив необходимые для этого реквизиты — резолюции, визы, согласования, подписи, печати и т.п.
Такой способ функционирования словесности отразился и на ее
структуре. Стиль словесности канцеляризировался. Эту «болезнь
языка» К.И. Чуковский назвал канцеляритом. Вместе с тем в гомилетике, одном из ведущих и самом влиятельном виде речи [Рождественский 1997: 364], произошла экспансия пропаганды. Церковная
проповедь и религиозные деятели были вытеснены из пределов официальной культуры, это место заняли пропаганда и партийные работники. Партийная пропаганда потеснила и учебную речь. В результате «смешение пропаганды с проповедью и учебной речью
скомпрометировало полностью состав пропагандируемых идей»
[Рождественский 1997: 365] и повлияло на всю систему словесности, придав ей пропагандистский характер. Эти обстоятельства сформировали и советскую художественную литературу — социалистический реализм, совместивший в себе пропаганду, документ и «художественные особенности». Таким образом, советская словесность
отличалась канцелярскопропагандистской риторичностью, поглотившей поэтические функции.
Описанные явления не были лишь результатом целенаправленного воздействия власти на язык. Обратимся к предпосылкам.
В русском литературном языке XVIII—XIX вв. особой значимостью обладал деловой стиль, предопределивший во многом языко10

вую реформу Н.М. Карамзина [Романенко 1992]. Известно также,
какой степени разработанности и сложности достиг канцелярский
стиль в XIX в., это не могло не проявиться в последующей истории
литературного языка и словесности.
Нормирующим видом речи в XIX в. была художественная литература. Она взяла на себя и некоторые гомилетические функции: развлекая, она и проповедовала, и учила, и философствовала, и пропагандировала. Это повышало ее риторическую нагруженность и делало
смысловым центром всей речевой деятельности общества. Русская
философия рассматривала художественную литературу в качестве своего важнейшего источника и материала. Фигура писателя оказывалась
чрезвычайно авторитетной. Н.В. Гоголь, например, так определил русского писателя: «При одном имени его уже объемлются трепетом молодые пылкие сердца, ответные слезы ему блещут во всех очах <...>
Нет равного ему в силе — он Бог!» («Мертвые души»).
Вместе с этими процессами в литературе шло вытеснение риторики как нормативной теории прозы поэтикой, на что обратил внимание В.В. Виноградов. В книге «О художественной прозе» он рассмотрел эволюцию русской словесности с XVIII до середины XIX в. в связи со «смысловыми превращениями» ее описания — риторики и
поэтики (слова в виноградовских цитатах выделены автором. — А.Р.).
Этот анализ показывает становление риторичности русской художественной литературы «как особой категории словесного построения» [Виноградов 1980: 75]. Отмечается, что «проблема риторических форм (в отличие от поэтических) окажется необыкновенно
существенной для понимания изменений в структуре и составе той
языковой деятельности, которая в разные эпохи выполняла функции литературы в нашем смысле» [Виноградов 1980: 75]. Вырисовывается следующая картина.
Период с XVIII по 40е годы XIX в. характеризуется настойчивыми попытками нормализаторов словесности дать критерии разграничения поэзии — художественной словесности и прозы — нехудожественной словесности (в этом, риторическом, смысле будем
далее употреблять термины «поэзия» и «проза»). «Можно даже сказать, — пишет В.В. Виноградов, — что проблема красноречия в литературном аспекте целиком сводится к вопросу о соотношении

11

понятий «поэзии» и «прозы» как основных категорий «литературы». Ведь понятие «прозы» как «красноречия» устанавливалось всегда соотносительно с структурой «поэзии». В определении взаимоотношений «поэзии» и «прозы» в русской литературе еще с XVIII в.
наметились два направления: одно, утвержденное авторитетом Ломоносова, обосновывало разницу между поэзией и прозой на внешних формах стиха; другое — искало внутренних форм дифференциации» [Виноградов 1980: 104]. Критерии разграничения были сформулированы, в результате чего определялись и разграничивались
поэтика и риторика как части теории словесности. Эти теоретические и нормативные положения отражали ситуацию в русской словесности. Тогда же формируется художественная проза, возникают
новые «синкретические» жанры: роман, повесть, сказка. «Эстетические теории не всегда диктуют нормы литературе, часто отстают
от нее, но в 30х годах проблема поэтического в прозе объединяет и
теорию и практику литературы в одной общей задаче, хотя формы
ее решения были разные. Высокая университетская наука отражала с некоторым запозданием положение «теории поэзии» на Западе» [Виноградов 1980: 112].
С 40х годов XIX в. наблюдается своего рода симбиоз риторики
и поэтики, и нормализаторы «изгоняют» риторику из теории словесности. Категории поэтики универсализируются. Эта «смерть риторики» «не обозначала отказа литературы от риторических форм».
Более того, литература приобретает все большую риторичность.
«Новые риторические формы литературы требуют новой интерпретации» [Виноградов 1980: 115]. В это время «проблема художественности в литературе поглощается проблемой «утилитарности», либерального или социалистического учительства» [Виноградов 1980:
114]. Так формируется художественная проза, которая и в натуралистическом, и в романтическом, и в реалистическом стилистических режимах не перестает быть риторичной. В то же время нормализация словесности идет по пути пересмотра границ между прозой и поэзией, удаления риторики как нормативной теории прозы,
замены ее поэтикой (что не снимает риторических проблем словесности в целом). Такова, по В.В. Виноградову, картина эволюции
русской словесности и ее теории с XVIII до середины XIX в.

12

Из сказанного следует, что понятийнотерминологический аппарат для описания подобного материала должен, вопервых, учитывать принципы и формы разграничения и соотнесения прозы и
поэзии (нехудожественной и художественной речи), риторики и
поэтики. Этим во многом определяется характер русской словесности XIX—XX вв. Вовторых, такой аппарат должен описывать речедеятеля в его отношении к прозе и поэзии, так как разграничение
художественной и нехудожественной речи определяется главным
образом нормами речемыслительной деятельности общества, его
логосферой. Именно этим требованиям отвечает виноградовская
теория образа автора. Обратимся к ней.
Понятие образа автора, по В.В. Виноградову, необходимо для
понимания сути словесности и ее эволюции, т.к. «вопрос о субъектных типах и формах непосредственноязыкового выражения образа автора — рассказчика, оратора или писателя — одна из существеннейших задач учения о речи литературнохудожественных произведений» [Виноградов 1980: 77]. И о речи любых произведений
словесности. М.М. Бахтин сказал об этом так: «Вопрос этот очень
сложный и интересный (например, в какой мере можно говорить о
субъекте языка, или речевом субъекте языкового стиля, или об образе ученого, стоящего за научным языком, или образе делового человека, стоящего за деловым языком, образе бюрократа за канцелярским языком и т.п.)» [Бахтин 1986: 490].
Отношение языка к словесности вообще и к художественной в
частности различно: «та структура социальноязыковых систем, которая определяет состав и содержание понятий письменной и разговорной речи, нарушается в контексте литературы, переплавляясь
здесь, с одной стороны, в горниле свойственных данной эпохе общих форм литературнохудожественной организации (ср. отрыв
«книжной литературы», понимаемой в культовом и моральном
смысле, от форм письменного делопроизводства, устной словесности и бытового красноречия — в древнерусском искусстве средневековья), с другой стороны, в горниле стилистических тенденций литературной школы с ее тяготением к определенным жанрам. Социальноязыковые категории трансформируются в категории
литературностилистические, социологическое обоснование кото13

рых не вмещается в рамки бытовой социологии языка» [Виноградов 1980: 84—85]. Причины этого В.В. Виноградов видит в различиях «субъектов», т.е. в различии между ОР, имеющим коллективную
природу, и образом автора, имеющим индивидуальную природу:
«Обусловлено это не только функциональным отграничением литературы от других областей слова в духовной культуре и структурной осложненностью языка литературных произведений, но и
резкими различиями между «субъектами» литературы и «субъектами» общего письменноразговорного языка. Ведь структура общеинтеллигентской речи служит выражением некоего коллективного «субъекта», который себя раскрывает в полноте ее системы.
Словесные формы входят в структуру «общего» языка, неся на себе
отпечаток иных субъектов, коллективных, а иногда и индивидуальных. Эти субъекты как бы включаются в некий общий «субъект» и в
нем функционально преобразуются. Непосредственно ясно, что этот
«субъект» не может быть отожествлен с «субъектом» литературы.
Ведь при их отожествлении пришлось бы нормы социальнодиалектологических расслоений бытового языка целиком перенести на
литературу. Но это была бы подмена одной социальной данности
другою. <...> Незаконность слияния литературнохудожественного субъекта с социальнобытовым очевидна» [Виноградов 1980: 85].
Здесь речь идет о социальнобытовом субъекте. Но, естественно, в
таких же отношениях с литературнохудожественным субъектом
(т.е. с образом автора) должен оказаться и социальнополитический субъект (ОР). Образ автора, по В.В. Виноградову, зависим от
ОР, он «переплавляет» его черты в своей структуре: В.В. Виноградов в той же работе показывает взаимодействие образа автора с образом судебного оратора. При этом существенно, что образ автора в
художественной литературе всегда ассимилирует ОР. Поэтому риторичность художественной литературы всегда подчинена ее поэтичности.
Выделенные В.В. Виноградовым два этапа нормализации словесности являют собой именно такую картину соотношения образа
автора и ОР в художественной литературе. Усиливающаяся ее риторичность была все же подчинена художественности, социальнобытовые диалекты «переплавлялись» в индивидуальный стиль.

14

Если взглянуть с виноградовских позиций на советскую словесность и на ее художественную литературу (именно на литературу
классического социалистического реализма), то можно увидеть, что
соотношение между образом автора и ОР изменилось. Возрастание
риторичности привело к изменению качества: ОР стал ассимилировать образ автора.
Таким образом, теория образа автора В.В. Виноградова, распространенная на всю словесность с помощью понятия ОР, способна
интерпретировать не только специфику русской, но и советской
словесности. Кроме того, эта теория объясняет процесс эволюции
словесности. Образ автора, как показал В.В. Виноградов, служит
ключом для понимания художественной литературы. Образ автора
вместе с ОР — ключ для понимания системы словесности.

В русской филологической традиции эта проблема ставилась и нормативной филологией — теорией словесности [Зарифьян
1995], и научной [Виноградов 1980]. Ю.В. Рождественский описал
и систематизировал критерии разграничения поэзии и прозы, имеющиеся в истории изучения словесности. Одним из результатов его
анализа является вывод: «Смещения границ поэзии и прозы в прозопоэтической речи <...> зависят от критериев критики» [Рождественский 1996а: 131]. Это значит, что, вопервых, соотношение поэзии и прозы исторично, вовторых, имеет герменевтическую природу, т.е. определяет законы понимания и интерпретации словесных
произведений в данной культуре. Поэтому без учета конкретноисторических отношений поэзии и прозы невозможно понимание специфики конкретной словесной культуры. Гармоничное соотношение поэзии и прозы как «проявлений языка», по В. фон Гумбольдту,
их функциональный баланс — это необходимая черта правильно
организованной логосферы: «По существу, однако, поэзия и проза
суть прежде всего пути развития интеллектуальной сферы как та15

ковой, и, если ее природа не ущербна и она не встречает на своем
пути преград, обе должны с необходимостью развиться из нее. Они
требуют поэтому тщательнейшего изучения не только в их общем
взаимном соотношении, но и особенно в том, что касается эпохи их
возникновения» [Гумбольдт 1984: 183].
Наиболее универсальными критериями различения поэзии и
прозы являются, повидимому, три: 1) различие в цели (поэзия развлекает, проза ориентирована на достижение конкретной пользы);
2) различие в содержании (предмет поэзии — вымысел, предмет
прозы — действительность); 3) различие в интерпретации (поэзия
рассчитана на многозначное истолкование, проза — на однозначное).
Но эти (и другие) критерии не всегда достаточны для понимания
своеобразия словесности. Например, как с их помощью понять соотношение поэзии и прозы в советской культуре? Что представляют собой произведения социалистического реализма? Критика относила их к художественной словесности, по указанным же трем
признакам они являются прозой. Нужен такой филологический
критерий, который описывал бы специфику этих родов словесности комплексно. Ю.В. Рождественский увидел его в концепции языка художественной литературы В.В. Виноградова: «Развивая идеи
исторической стилистики формальной школы, В.В. Виноградов показал и описал язык художественной литературы как состав общезначимого нетерминологического словаря, в котором действуют закономерности метафоризации значений слов и их сочетаний, свойственные только художественной речи. Этим поэзия отделилась от
нехудожественной речи, и была показана роль поэзии как действующего начала в развитии средств словесной выразительности»
[Рождественский 1996а: 133].
Смыслообразующий центр теории художественной речи В.В. Виноградова — понятие образа автора. «Образ автора есть центральная стилевая характеристика как для каждого отдельного художественного произведения, так и для художественной литературы в
целом. По В.В. Виноградову, образ автора является и стилистической индивидуализацией литературнохудожественного текста, и
общим видоспецифическим признаком художественной литературы как особого функционального стиля» (слова выделены автором. —

16

А.Р.) [Рождественский 1996б: 226]. Образ автора — это и обязательная часть герменевтической процедуры, без него невозможно адекватное понимание соотношения поэзии и прозы, смысла произведений словесности. Ю.В. Рождественский говорит об этом как об
одном из законов риторики: «Слои смысла в монологическом
высказывании имеют определенный порядок: образ автора, общее
содержание вида речи, образное содержание вида речи, эмоциональное содержание, композиционностилистическое содержание. Невозможно построить речь с другой структурой слоев содержания. Из этого закона вытекает правило герменевтики: полное понимание текстов
возможно лишь тогда, когда его анализ ведется либо от стиля к образу автора, либо от образа автора к стилю» [Рождественский 1995в:
11]. Имея это в виду, можно сказать, что образ автора является филологическим критерием разграничения поэзии и прозы, критерием, учитывающим герменевтическую сторону проблемы.
В.В. Виноградов пришел к понятию образа автора от понятия
субъекта языка. Субъект художественной речи характеризовался им
в сопоставлении с субъектом нехудожественной речи. Соответственно образ автора конструируется в соотнесении с ОР, понятием, уже
существовавшим в риторике. т.е. образ автора производен от ОР,
зависим от него, как зависима художественная литература от всей
словесности. В.В. Виноградов отмечал тесную связь этих категорий
в истории словесной культуры: «Ведь литература часто транспонирует в свою сферу те субъектные категории, которые возникли и
сложились в других областях словесного творчества. Образ автора
соотносителен с другими субъектными категориями словесного
выражения. Так, в эпоху Ломоносова писательпрозаик был лишь
частной разновидностью ритора» [Виноградов 1960: 28].
Из сказанного следует, что образ автора скоррелирован с ОР.
Они различают поэзию и прозу. М.М. Бахтин, как и В.В. Виноградов, обративший внимание на проблему авторского воплощения в
тексте, различал эстетические и этические события (т.е. поэзию и
прозу) с помощью понятий автора и героя: «При одном, едином и
единственном участнике не может быть эстетического события; абсолютное сознание, которое не имеет ничего трансгредиентного себе,
ничего вненаходящегося и ограничивающего извне, не может быть

17

эстетизировано, ему можно только приобщиться, но его нельзя видеть как завершимое целое. Эстетическое событие может совершиться лишь при двух участниках, предполагает два несовпадающих сознания. Когда герой и автор совпадают или оказываются рядом друг
с другом перед лицом общей ценности или друг против друга как
враги, кончается эстетическое событие и начинается этическое (памфлет, манифест, обвинительная речь, похвальное и благодарственное слово, брань, самоотчетисповедь и проч.); когда же героя вовсе
нет, даже потенциального, — познавательное событие (трактат, статья, лекция); там же, где другим сознанием является объемлющее
сознание бога, имеет место религиозное событие (молитва, культ,
ритуал)» [Бахтин 1994: 104]. Таким образом, различные сочетания
автора и героя у М.М. Бахтина соотносимы с образами автора и ритора и, как и они, различают поэзию и прозу.
Сравним образы автора и ритора. Ю.В. Рождественский суммировал наблюдения В.В. Виноградова над образом автора и перечислил его признаки [Рождественский 1996б: 230—231]. Сопоставим
эти признаки с соответствующими чертами ОР (табл. 1).

Таблица 1
Соотношение образа автора и образа ритора

1
2
3
18

Из сопоставления следует, что образ автора как признак художественности текста и ОР как признак его нехудожественности противопоставлены. Соответственно противопоставлены поэзия и проза. Общее в том, что и поэзия и проза формируют социальный тип
мысли (табл. 1, п. 4). Делается это разными средствами, но именно
здесь возможность контакта и «переплавливания» (см. п. 2) одной
категории в другую. «Структура образа автора <...>, — замечал по
этому поводу В.В. Виноградов, — связана с общественной идеологией, характерологией и психологией, с типичными для того или
иного общественного уклада образами деятелей (ОР. — А.Р.), осо4
5
6
7
Таблица 1 (Продолжение)

бенно тех, которые подвизаются на поприще публичной словесности» [Виноградов 1960: 27]. В целом же образ автора и ОР включают
в себя все существующие различия художественной и нехудожественной словесности и могут служить комплексным филологическим критерием для их разграничения.
Обратим внимание еще на некоторые принципиально важные
для нас черты ОР, представленные в таблице 1. ОР, как и образ автора, это норматив. Но, в отличие от образа автора, норматив социальный (табл. 1, пп. 2, 4, 6, 7). Характер этого норматива речедеятеля рекомендательнопредписывающий. ОР скоррелирован с жесткой, обязательной, императивной нормой литературного языка
(норма поэтическая, напротив, амбивалентна). Ю.В. Рождественский, разбирая общелингвистические взгляды В.В. Виноградова, говорил об этом так: «...человек должен во всех формах речи, кроме
литературнохудожественной, подражать образцам и нормам общелитературного устнописьменного языка. Сочиняя письмо, подготавливая реплику в разговоре или речь, составляя документ, «коллективный субъект» должен быть озабочен соблюдением норм общелитературного языка, должен говорить и писать «как все», чтобы
быть понятым. Иное дело автор художественного произведения. Он
должен быть как раз «отличным от всех» [Рождественский 1978: 25].
Отсюда следует методологическое требование: «Для изучения произведений, составленных от лица «коллективного субъекта», необходимо исследование норм образования речевых произведений. Эти
нормы могут быть: 1) законодательными, административными, канцелярскими; 2) лингвистическими (грамматическими и словарными); 3) для «индивидуального субъекта» они бывают также риторическими, поэтическими, литературношкольными. Сферы общения и соответствующие им правила создания речевого произведения
историчны и должны обсуждаться отдельно для каждой эпохи культурного развития языка» [Рождественский 1978: 29].
ОР дает представление о специфике прозаической (как образ
автора — поэтической) словесной культуры, он является «центром»,
«смысловым ядром» этой культуры. Д.С. Лихачев отметил, что образ автора «объединяет и языковые, и идеологические, и эстетические моменты в индивидуальном стиле писателя» [Лихачев 1971:

20

214]. Причем образ автора обладает самостоятельной эстетической
ценностью, поэтому представляет указанные моменты субъективно. ОР же — лишь средство для адекватного восприятия семантической информации аудиторией (п. 3). Но это обстоятельство усиливает его роль репрезентанта прозаической словесной культуры.
ОР делает явными и языковые, и идеологические, и этические, и
риторические, и культурологические аспекты словесности — все,
кроме индивидуальностилистических и эстетических.
ОР имеет герменевтическую значимость, он определяет правильную (в данной словесной культуре) интерпретацию речи, не допускающую многозначности и инотолкования (п. 5), поэтому в ОР не
может быть даже элементов вымысла, языковой игры. И если автор
художественного произведения может использовать семиотические
атрибуты актерства («поза», «жест», по В.В. Виноградову), то ритор должен внушать аудитории доверие и ни в коем случае не лицедействовать. Строгость и нормативность облика ритора проявляется во всем — от внешности до образа мыслей. Только при этих условиях он может представлять и толковать важную семантическую
информацию.
Для реализации обозначенных функций ОР располагает различными средствами убеждения (п. 7) — этическими (этосом), эмоциональными (пафосом), рациональными (логосом). Этим средствам
соответствуют формы проявления и существования ОР.

Рассмотрим образ автора и ОР в их отношении к проблеме
языковой личности, которая сейчас стала актуальной и популярной.
Понятие же и термин «языковая личность» далеки от определенности, несмотря на то что в практике филологического исследования
они существуют давно. Для их прояснения следует обратиться к этой
практике.
Попытка теоретического осмысления понятия содержится в работах Ю.Н. Караулова. «Под языковой личностью я понимаю совокупность способностей и характеристик человека, обусловливающих создание и восприятие им речевых произведений (текстов),

21

которые различаются: а) степенью структурноязыковой сложности, б) глубиной и точностью отражения действительности, в) определенной целевой направленностью» [Язык и личность 1989: 3].
В этом определении Ю.Н. Караулов стремится совместить лингвистический и филологический аспекты проблемы. Но для анализа
понятия и достижения строгости его употребления эти аспекты, повидимому, полезнее не соединить, а развести.
Лингвистическое понимание языковой личности идет от И.А. Бодуэна де Куртенэ. Причем он сосредоточивал внимание не столько
на индивидуальных, сколько на социальных свойствах человека и
его языка. «Его интересовала языковая личность как вместилище
социальноязыковых форм и норм коллектива, как фокус скрещения и смешения разных социальноязыковых категорий. Поэтому
Бодуэну де Куртенэ проблема индивидуального творчества была
чужда, и язык литературного произведения мог интересовать его
лишь с точки зрения отражения в нем социальногрупповых навыков и тенденций, «норм языкового сознания» или, как он иногда
выражался, «языкового мировоззрения коллектива». Ведь тот метод аналитического самонаблюдения, которым располагал Бодуэн
де Куртенэ, вел его путем лингвистической интерпретации субъективного сознания, как носителя социальноязыковой системы, к определению общих для данного коллектива языковых категорий»
[Виноградов 1980: 61]. Такое представление о языковой личности,
правда, с обостренным вниманием к индивидуальным речевым характеристикам человека, сейчас развивается антропоцентрическим
направлением лингвистики, которое оперирует не столько текстами, сколько их массивами.
Филологическое понимание языковой личности идет от риторики (на что обращает внимание и Ю.Н. Караулов) и развивалось,
например, В.В. Виноградовым и М.М. Бахтиным. В этом случае говорят о реализации человека не в массиве текстов, не в речи (или в
дискурсе), а в тексте как культурноисторическом феномене.
При лингвистическом подходе под языковой личностью понимается либо говорящий как конкретная личность, либо социальнопрофессиональный тип говорящего (рабочий, крестьянин, политик,
писатель и т.п.). Это описание объективистское, строго соответству22

ющее объекту и выполняемое на строго определенном (часто количественно) языковом материале. Материал представлен сплошной
выборкой, результат описания — модель индивидуального или социального языка.
При филологическом подходе в качестве языковой личности
выступает культурноисторический тип говорящего (пишущего),
проявляющийся не в индивидуальном языке, а в тексте, в словесности. Языковая личность — синтез амплуа, культурноисторической маски, ориентированной на определенный норматив, и индивидуального
стиля говорящего (пишущего). Материал изучения — текст или совокупность текстов (как отдельных произведений речи), в которых языковая личность реализована, результат исследования — модель стиля
говорящего (пишущего) или социальный норматив стиля. Наиболее
общие культурноисторические типы языковой личности — поэт и
ритор, выделяемые в соответствии с видами словесности — поэзией и
прозой [Волков, Хабаров 1984: 180]. Эти общие типы допускают разделение на более частные, опятьтаки в соответствии с материалом
(словесностью). Так, поэт может быть представителем литературного направления, школы или рассматриваться с точки зрения своего индивидуального стиля. Такие языковые личности исследовались В.В. Виноградовым [Виноградов 1971], В.П. Григорьевым [Григорьев 1990] и др. Ритор также допускает соответствующую
градацию: оратор (у В.В. Виноградова) или личность, проявляющаяся в других видах словесности: ученый, бюрократ, журналист и т.п.
(см. об этом приведенное выше высказывание М.М. Бахтина).
Именно при филологическом подходе к анализу языковой личности возникает понятие образа языковой личности в двух разновидностях — ОР и образ автора. Образ языковой личности — филологическая категория, воплощенная в тексте и представляющая собой
синтез стилистического амплуа, в котором выступает речедеятель,
обращаясь к аудитории, с индивидуальным стилем. Причем, кроме
текстового воплощения (и экстралингвистических условий коммуникации), при филологическом подходе не учитываются более никакие личностные свойства говорящего (в отличие от лингвистического подхода). Это было исследовательским принципом В.В. Виноградова. «В.В.В. никогда не связывал творчество ни с биографией,

23

ни с обстоятельствами. Он считал: внешняя жизнь, жизнь бытовая
и литературный талант — совершенно разные вещи. Исследуя творчество писателя, В.В.В. всегда говорил только о его результатах, о
тексте и никогда о том, каков был авторчеловек. Изучать душу и
жизнь писателя Метр считал бесцеремонным, неэтичным, неважно,
шла ли речь о живых или о покойных. «Свет ушедших умов» был
предметом внимания, но никак не физиология жизни. Это было самое целомудренное отношение к человеку и его душе, какое мне случалось встречать. Таким же был В.В.В. и в своей жизни» (слово выделено автором. — А.Р.) [Рождественский 1995а: 55]. Этическая щепетильность филолога, повидимому, способствовала разработке
категории образа автора, компенсирующей этический запрет. Это
необходимая и достаточная филологическая информация о языковой личности писателя.
Образ автора — категория поэтики, ОР — риторики. Однако происхождение и сущность образа автора риторические. На это обратил внимание Ю.В. Рождественский: «Именно в связи с концепцией риторического анализа стиля возникает центральная категория
стиля литературнохудожественного произведения — образ автора.
Образ автора есть то, как автор обращен к своей аудитории, то, какого склада человеком он себя выставляет перед лицом своей аудитории. Вот почему центральная категория стиля художественного
произведения поддерживается всей историей риторики» [Рождественский 1981: 31].
В.В. Виноградов избегал строгого разграничения образа автора
и ОР. Это было связано, вопервых, с особенностями материала его
исследований. Для сопоставления с художественной речью он привлекал только близкую ей стилистически ораторскую прозу. «Ораторская речь — синкретический жанр. Она одновременно и литературное произведение и сценическое представление. <...> Ораторская
речь — особая форма драматического монолога, приспособленного
к обстановке общественнобытового или гражданского «действа»
[Виноградов 1980: 120]. Вовторых, В.В. Виноградов учитывал историческую изменчивость границ между риторикой и поэтикой:
«Риторика как дисциплина издавна, еще с эпохи античной культуры, была поставлена в связь и взаимодействие с поэтикой. Границы

24

между этими двумя учениями о слове оказывались неустойчивыми. Структура и задачи каждого из них исторически менялись. Поэтому и под именем «риторики» в разное время объединялись разные принципы и задачи изучения словесных форм. Понятия «поэзии» и «прозы», на которых основывалось соотношение поэтики с
риторикой, сами меняли исторически свое содержание. И из их истории было ясно только одно, что художественная проза в отдельных своих жанрах постепенно эмансипировалась от риторики, опираясь на поэзию, но полного освобождения не достигла, а по мнению некоторых ученых, например профессора Шпета, так и осталась
в цепях риторики» [Виноградов 1980: 98]. Однако эти обстоятельства не означают, что у В.В. Виноградова не было разграничения
образов автора и оратора вообще. Не означают они также и того, что
в его «Опытах риторического анализа» ОР предстает упрощением
образа автора, как считает Ю.Н. Караулов [Караулов 1987: 32]. Между этими категориями возможно тесное взаимодействие, взаимовлияние, возможны даже взаимные подмены, но так же, как качественно различны художественная и нехудожественная речь, различны и
поэтика и риторика с их понятиями. Если же под ОР понимать категорию не только ораторской, но любой прозы (научной, деловой
и пр.), то разграничение станет еще более четким. О принципиальном различии и вместе с тем о сходстве образов автора и ритора у
В.В. Виноградова сказано так: «Тесная связь поэтики с риторикой
заставляет исследователя литературы зорко следить за историческими взаимоотношениями образов писателя и оратора и их взаимодействиями» [Виноградов 1960: 29].
Рассмотренные во Введении особенности советской словесной
культуры будут проанализированы в пособии с точки зрения социальной языковой личности — образа ритора.

Вопросы
•
Чем характеризуется традиция описания словесности В.В. Виноградова?
•
Какие свойства русской словесности и художественной литературы способствовали формированию специфики советской словесности?


25

•
Что такое образ автора по В.В. Виноградову?
•
В чем и как проявилась риторичность русской и советской
художественной литературы?
•
Каковы критерии разграничения поэзии и прозы?
•
Какова роль образа автора в этом разграничении?
•
Чем различаются образ автора и ОР? Что общего у этих категорий?
•
Каковы лингвистический и филологический аспекты понятия языковой личности?
•
Каковы филологические типы языковой личности и как они
соотносятся с образом автора и ОР?

26

Выбор термина. Наше понятие ОР развивает теорию образа автора В.В. Виноградова и традиционную риторическую категорию ОР. Чтобы обосновать выбор термина и понятия, нужно соотнести их с имеющимися в науке сходными понятиями и концепциями.
В современном речеведении особенно актуальны два принципа:
изучать речь в связи с говорящим и — с условиями ее возникновения и осуществления. Рассмотрим близкие ОР понятия, так или
иначе учитывающие данные принципы и применяемые для описания советской словесной культуры. Это: политический (идеологический) дискурс, сверхтекст, риторический идеал.

Дискурс. Анализ советского политического дискурса связан
прежде всего с работами П. Серио [Sriot 1985; Серио 1993; 1999а;
1999б и др.]. Это серьезное исследование привело автора, кроме всего
прочего, к двум принципиально важным выводам. Вопервых,
П. Серио показал несостоятельность взгляда на «советский язык»
(или вообще на политические пропагандистские языки, так называемые langues de bois — деревянные языки), как на абсолютно ритуализованный, ничего не сообщающий «квазиязык». Этот взгляд
сформировался под влиянием оруэлловского образа «новояза» и во
многом отразил априорно негативную (можно сказать интеллигентскую) позицию исследователялингвиста, описывающего «тоталитарный язык». Вовторых, по П. Серио, советский политический
дискурс не гомогенен, не замкнут на себе, а, напротив, гетерогенен,

внутренне диалогичен, имплицитно включает в себя Другого (об
этом речь пойдет и в нашем пособии).
Вместе с тем подход П. Серио в определенной степени и ограничен. Он сугубо синхроничен и не описывает развития, динамики
явления (материал к тому же представляет только послесталинскую словесность и только в жанре доклада). Но более важно другое: цель этого исследования — не только проникновение в материал, но и совершенствование исследовательских процедур анализа
дискурса на типологически и лингвистически необычном материале. П. Серио признает, что «присутствие» языка в дискурсе весьма
значительно» [Серио 1999б: 337]. Это значит, что русский советский материал все же чужой для дискурсивного анализа, и говорить
об адекватности последнего можно довольно условно. Здесь уместно вспомнить критику М.М. Бахтиным «теорий выражения»: «Переживание — выражаемое и его внешняя объективация созданы, как
мы знаем, из одного и того же материала. Ведь нет переживания вне
знакового воплощения. С самого начала, следовательно, не может
быть и речи о принципиальном качественном отличии внутреннего
и внешнего. Но, более того, организующий и формирующий центр
находится не внутри (т.е. не в материале внутренних знаков), а вовне. Не переживание организует выражение, а, наоборот, выражение
организует переживание, впервые дает ему форму и определенность
направления» [Волошинов 1993: 93]. Это рассуждение вполне применимо к объекту описания и метаязыку: адекватность описания определяется метаязыком, предельно точно моделирующим материал.
Термин же и понятие «дискурс» появились из описания материала и в лингвистическом, и в филологическом отношении очень
отличном от русского и тем более советского. Это, конечно, не значит, что данный термин неприменим к нашему материалу. Это лишь
значит, что для недостаточно изученного материала разумно в первую очередь вырабатывать свой, точнее описывающий его метаязык.
А затем более эффективным будет и применение иных метаязыков.
Вообще надо заметить, что в подавляющем большинстве современных отечественных работ речеведческого характера термин «дискурс» употребляется хаотично и в разнообразных значениях: «речевая деятельность», «речь», «текст», «речевое поведение», «сово28

купность текстов, массив», «словесность», «модельобразец» и т.п.
Единственный смысл таких употреблений — подчеркнуть приобщенность к западной традиции. В итоге этот русский термин десемантизировался и стал обозначать речь во всех аспектах (а часто и
язык), что приблизило его к исконному французскому значению
термина, но не прибавило смысла его русскому употреблению.
Во многом способствует прояснению термина работа М.Я. Дымарского, в которой «дискурс» понимается в соответствии с известным определением Н.Д. Арутюновой [Арутюнова 1990: 136—137].
М.Я. Дымарским понятия «текст» и «дискурс» разведены следующим образом: «...дискурс, в отличие от текста, неспособен накапливать информацию. Дискурс, в сущности, лишь способ передачи информации, но не средство ее накопления и умножения; дискурс не
является носителем информации» [Дымарский 1998: 23]. Дискурсу
присуща процессность, а текст — это результат дискурсивного процесса: «В конечном итоге это означает, что текст на порядок сложнее дискурса (во всяком случае художественный), ибо он представляет собой «упакованную» коммуникацию, включая в свернутом
виде не только все элементы коммуникативного акта, но и сигналы
для их дешифровки. Но это ни в коем случае не означает, что текст
является дискурсом. Дискурс в филогенезе предшествует тексту,
подобно тому как диалог предшествует монологу, а речь — языковой системе» [Дымарский 1998: 24]. Таким образом, текст, обладающий воспроизводимостью, является фактом словесной культуры;
дискурс, принципиально невоспроизводимый, не является.
Итак, термин «дискурс» в современном употреблении хаотичен
и многозначен. Кроме того, он ориентирован на западную научную
традицию и соответствующий материал. И, наконец, он неприемлем для изучения фактов советской словесной культуры, как культуры прошлого. Следовательно, употребление этого термина может
не прояснить, а скорее затемнить наш материал, изученный к тому
же еще недостаточно.

Сверхтекст. Это понятие для описания «русского тоталитарного языка советской эпохи» предложила Н.А. Купина [Купина 1995].
Оно «родилось» из анализа отечественной словесности и в определенной степени ближе к описываемому материалу, чем «дискурс».

29

Ближе оно и к предлагаемому нами понятию ОР. «Сверхтекст —
совокупность высказываний, текстов, ограниченная темпорально и
локально, объединенная содержательно и ситуативно, характеризующаяся цельной модальной установкой, достаточно определенными позициями адресанта и адресата, особыми критериями нормального и анормального. Рассматриваемый сверхтекст обладает категориальной спецификой» [Купина 1995: 53].
Сверхтекст — продукт речевой деятельности, ОР — инициатор
деятельности и творец этого продукта. В этом их типологическое
различие. Черта, сближающая понятия сверхтекста и ОР и обеспечивающая весьма значительную степень их адекватности материалу, — нормативность, формирующая в качестве объекта исследования факты культуры. В приведенном определении эта черта выражена несколько имплицитно («особые критерии нормального и
анормального»). Но сверхтекст тоталитарного языка составляют
отрывки из прецедентных текстов, прошедшие строгий лексикографический и идеологический отбор.
Понятие сверхтекста позволяет описать нормативный «взгляд
на мир» субъекта тоталитарного языка в системе определенных координат: «пространство и время», «событие и факты», «точка зрения», «субъектная организация». Таким образом, ОР описывает
систему нормативов, очень близкую соответствующей системе
сверхтекста идеологем. Можно сказать, что это два подхода к анализу одного и того же объекта. Но при этом возникает еще одно различие, операциональное, идущее от типологического, имеющее
принципиальный характер.
Построение сверхтекста идеологем идет, как показывают исследования Н.А. Купиной, от норм языка (словаря) к тексту. Нормативы сверхтекста продуцируются системой идеологем. Построение же
ОР основано на речевом материале (речевых нормах), а словарная
информация играет комментирующую, иллюстрирующую и в некоторых случаях корректирующую роль.
Поэтому система нормативов сверхтекста идеологем и система
нормативов ОР, повидимому, будут разными — языковой и речевой. Сверхтекст идеологем формируется не «коллективным субъектом» (риторами) в речевой практике, а филологами и идеологами —

30

нормализаторами языка, но не речи, хотя их деятельность, разумеется, опирается на анализ речевых произведений. Речевые стереотипынормативы остаются, как правило, за пределами этого конструкта.

Риторический идеал. А.К. Михальской предложена трактовка
понятия риторического идеала, очень близкая ОР. Риторический
идеал является «ментальным образцом и образом хорошей речи,
существующим у любого говорящего и составляющим существенный компонент культуры» [Михальская 1996б: 44]. Риторический
идеал историчен, культуроспецифичен, социален и нормативен.
Теми же свойствами обладает и ОР.
Существенно еще и то, что понятие риторического идеала у
А.К. Михальской имеет три аспекта (слова в цитатах выделены автором. — А.Р.). Так, античный риторический идеал — иерархия «трех
основных элементов: мысльистина, благодобро, красотагармония»
[Михальская 1996б: 30]. Русский риторический идеал — это:
«1) мысль, смысловая насыщенность, устремленность к истине;
2) этическая задача, нравственная устремленность к добру и правде; 3) красота, понятая не как украшенность, красивость, а как целесообразность, функциональность, строгая гармония» [Михальская
1996б: 7]. Теоретически интерпретируя понятие риторического идеала, А.К. Михальская определяет его, вопервых, как «общий принцип организации логосферы», вовторых, как иерархию ценностей —
«требований к речи и к речевому поведению людей — носителей данной культуры» [Михальская 1996б: 43]. Заметим, это требования
этические и эстетические. Эти три аспекта, разумеется, соотносятся с составляющими ОР: логосом, этосом и пафосом. Характерно,
что и понятие риторической ситуации описывается А.К. Михальской как система взаимосвязанных факторов: «1) отношения между участниками речевой ситуации; 2) цели участников (их речевые
намерения, т.е. то, что они хотят получить в результате речевого события); 3) предмет речи и отношения участников к нему» [Михальская 1996б: 56]. Здесь также речь, по сути, об этосе, пафосе и логосе.
Однако указанная близость понятий риторического идеала и ОР
все же не означает необходимости их слияния, это понятия не одного ряда и их полезно развести.

31

Вопервых, риторический идеал — это основная категория сравнительноисторической риторики, носящая типологический характер. Советский риторический идеал рассматривается в рамках общей типологии и описывается в сравнении с другими риторическими идеалами общей системой признаков. ОР — это не столько общая
типологическая категория, сколько частная, характеризующая специфику русской и советской словесной культуры. Она тесно связана с категорией образа автора В.В. Виноградова, разработанной на
материале русской словесности.
Вовторых, ОР более антропоцентричен, более связан с субъектом речи (через связь с понятиями образа автора и языковой личности), чем риторический идеал.
Втретьих, риторический идеал, как подчеркивает А.К. Михальская, существует «не только в сознании ритора, но и в сознании слушателя, короче, в голове любого носителя данной культуры» [Михальская 1996б: 43]. То есть это норматив речи всего общества. ОР
же, по нашему мнению, связан прежде всего с фигурой ритора как
представителя власти. Это норматив речи власти, а затем уже и масс.
Правда, советский ОР стремился внедриться в массы и стать тотальным, стремился стать риторическим идеалом. И ему это во многом удалось, но все же не до конца. Язык власти, с одной стороны, был языком
масс, с другой — до конца им не стал (это, кстати, показано в прозе
Андрея Платонова 20—30х годов). Кроме того, в составе одного советского риторического идеала существовало по меньшей мере два ОР.
Поэтому будем различать, прежде всего для советской словесной
культуры, риторический идеал и ОР как общее и частное понятия.

Определение понятия. Прежде чем подытожить сказанное об
ОР, остановимся на важнейшей стороне этого понятия — на его многоаспектности: этосе, пафосе и логосе.
В традиции риторической практики этос, пафос и логос понимаются как средства убеждения, которыми располагает ритор (этические, эмоциональные и рациональные), или как аспекты проявления
личности в речи: этос — установление отношений с аудиторией, делающее речь уместной; пафос — эмоциональный инструментарий,
формирующий общий смысл речи; логос — интеллектуальные ресурсы аргументации [Волков 1996: 17—18].

32

На основе риторической практики формируется теоретическое
осмысление этих понятий. Этос, пафос и логос в теории риторики
предстают как виды смысла речи или аспекты рассмотрения речи
риторикой. Их современная теоретическая интерпретация содержится в работах Ю.В. Рождественского (слова в цитатах выделены
автором. — А.Р.). Она расширяет значение терминов (от составляющих образа ритора до аспектов речи) и конкретизирует их содержание. «Этосом принято называть те условия, которые получатель речи
предлагает ее создателю. <...> Пафосом принято называть намерение, замысел создателя речи, имеющий целью развить перед получателем определенную и интересующую его тему. <...> Логосом принято называть словесные средства, использованные создателем речи
в данной речи при реализации замысла. <...> Таким образом, этос
создает условия для речи, пафос — источник создания смысла речи,
а логос — словесное воплощение пафоса на условиях этоса» [Рождественский 1997: 96]. «Современная риторика рассматривает отношения людей через речь. Она устанавливает: а) условия, в которых возможна речь (этос), б) направленность содержания изобретения в зависимости от вида речи (пафос), в) уместные средства языкового
выражения применительно к условиям и направленности содержания (логос)» [Рождественский 1999: 73]. «Этос — реализуется в законах и правилах, таких как этикет, регламент собрания, процессуальный кодекс (в суде), цензурные правила и т.д. Пафос — реализуется
под влиянием и нужды в установлении совместной деятельности. Логос — реализуется в формировании общих мест через диалог. Самых
широких — мораль и самых узких — семейная традиция или направление деятельности конкретной организации» [Рождественский 1999:
94]. Нужно сказать, что приведенное широкое понимание этоса, пафоса и логоса нисколько не противоречит пониманию традиционному, аристотелевскому. Наоборот, оно дает перспективу разработке категории ОР как стилистикосмыслового центра прозы.
Учет условий осуществления, замысла речи и их связи в речевом произведении в той или иной мере характерен для современного речеведения в его различных направлениях. Однако методологические основы такого подхода были выработаны в отечественной
филологии и связаны с именами В.В. Виноградова и М.М. Бахтина.

33

В.В. Виноградов в своей общефилологической концепции и теории образа автора выделял рассматриваемые аспекты речи и ее
описания: он исследовал не только текст, но и систему коммуникации (литературностилистические традиции и школы — автор —
читатель), и замысел автора (через текстологический анализ). Он
видел в тексте образ автора в этосе, пафосе и логосе или, пользуясь
метафорой М.Я. Дымарского, находил их в тексте в «упакованном»
виде.
Еще раньше М.М. Бахтин предложил теоретическое рассмотрение речи и ее описания в тех же трех аспектах. В 1926 году в статье
В.Н. Волошинова «Слово в жизни и слово в поэзии» вводится понятие «жизненного высказывания», т.е. нехудожественной речи. Оно
«как осмысленное целое слагается из двух частей: 1) из словесно
осуществленной (или актуализированной) части и 2) из подразумеваемой» [Волошинов 1996: 68]. Подразумеваемая часть — это ситуация, «внесловесный контекст», состоящий из общего знания общающихся и общих оценок этого знания [Волошинов 1996: 67]. Первая часть — это логос, вторая этос, из которого, впрочем, еще не очень
явно, выделяется пафос — оценки: «...единство реальных жизненных условий, порождающих общность оценок <...> Подразумеваемые оценки являются поэтому не индивидуальными эмоциями, а
социально закономерными, необходимыми актами» [Волошинов
1996: 68]. Таким образом, «смысловой состав» жизненного высказывания (т.е. нехудожественной речи) в коммуникативном процессе складывается из значения (логоса), ситуации (этоса), оценки (пафоса). При этом определяющим звеном является этос (социальные
условия коммуникации). Эти положения были развиты в книге
В.Н. Волошинова и М.М. Бахтина «Марксизм и философия языка»
(1929 г.) [Волошинов 1993].
В предлагаемом понимании вопроса, как следует из сказанного
выше, ОР — это не только норматив речи, но и инструмент ее исследования: ведь он концентрирует в себе специфические черты словесной культуры. Это, кстати, отметил Д.С. Лихачев при анализе
виноградовского понятия образа автора: «Образ автора как предмет изучения и в еще большей мере как особая сфера, в которой лежит объяснение единства различных стилистических пластов язы34

ка художественной литературы, был особенно существен для той
новой науки о языке художественной литературы, идею которой
В.В. Виноградов заботливо вынашивал в течение всей своей научной деятельности и возникновение которой плодотворно подготовлял» [Лихачев 1971: 212].
Подытожим сказанное. ОР:
— филологическое, а не лингвистическое понятие;
— социальнополитический норматив речи;
— коллективный субъект речи;
— герменевтически значим;
— реализуется в этосе, пафосе, логосе;
— смысловой центр прозаической словесной культуры;
— способен выполнять функцию исследовательского конструкта.

Определение: ОР — это, вопервых, антропоцентричный социальнополитический норматив прозаической речи, представляющий словесную культуру в аспектах этоса, пафоса и логоса;
вовторых, конструкт для изучения прозаической словесной
культуры.

Вопросы
•
Что такое дискурс? Почему это понятие неприложимо к историческому исследованию речи?
•
В чем различия между понятиями сверхтекста и ОР?
•
Как соотносятся понятия риторического идеала и ОР?
•
Как различаются и совмещаются три аспекта речи — этос, пафос и логос — в ОР?

Изучение проблемы велось как отечественной филологией, так и зарубежной. Причем задачи и структура отечественного и
зарубежного исследования были различны. Поэтому рассмотрим их
по отдельности.

35

Как правило, описания советской словесной культуры делят на апологетические и критические. В этом есть смысл, но есть и
много неясного и неопределенного. Вопервых, трудно провести четкое деление множества исследований и вряд ли разумно пытаться
выявить в этих исследованиях соотношение апологетического и критического. Вовторых, такой подход неисторичен, так как оценка научных работ часто зависит от оценки личности ученого.
Попробуем взглянуть на проблему иначе: с учетом культурного
детерминизма. Ведь наука (не только прикладная, но и теоретическая) зависит от практики. Филология и лингвистика также зависят
от потребностей общественноязыковой практики. И теория, и практика науки обусловлены культурой как системой прецедентов и
правил. Поэтому в основу периодизации истории вопроса положим
периодизацию истории советской словесной культуры.
Периодизация истории советской словесной культуры может
быть проведена с учетом трех аспектов речи: этоса, пафоса и логоса.
При таком подходе эта история предстает как чередование рефлексии/нерефлексии слова [Романенко 2000: 194—195]. Разумеется, с
этим свойством культуры непосредственно связана и история ее
изучения, ее самоанализ, самоидентификация.
Можно выделить пять периодов истории советской словесной
культуры и ее изучения. Оговоримся, что временны´е границы между периодами очень условны, их нельзя понимать буквально. То же,
впрочем, можно сказать и о других параметрах периодизации.
Нельзя понимать нерефлексивность как абсолютное отсутствие описаний словесной культуры: научные традиции имеют и свои имманентные закономерности развития.

1 период: 20е годы, время рождения советской культуры. Этос
периода определяется устноораторическими условиями коммуникации и неграмотностью аудитории (масс); вождем, лидером, риторическим и этическим идеалом является Ленин. Пафос периода
носит критическиразрушительный характер. Логос представляет
собой языковой стандарт, ориентированный на ораторику («язык

36

революционной эпохи»). Период характеризуется очень активной
филологической и семиотической рефлексивностью: рождающаяся культура нуждается в самоосознании.

2 период: 30—50е годы, время установления и стабилизации
норм культуры. Этос периода определяется письменнодокументными условиями коммуникации и относительной грамотностью
аудитории (масс); вождем, лидером, риторическим и этическим идеалом периода является Сталин. Пафос периода носит созидательноапологетический характер. Логос — языковой стандарт, ориентированный на документ («новояз», «канцелярит»). Период характеризуется отсутствием филологической и семиотической рефлексии.

3 период: 60е годы, время отрицания предыдущего периода
(«культа личности») и возрождения 1го («возврат к ленинским нормам»). Этос периода — массовая коммуникация (к массовой печати
прибавляется радиовещание и телевидение) с довольно полной
включенностью массовой аудитории в эту систему. Вождь, лидер,
риторический и этический идеал — Хрущев. Пафос периода можно
определить как критическиразоблачительный. Логос периода —
языковой стандарт с ориентацией на ораторику массовой информации. Филологическая и семиотическая рефлективность активна, но
не достигает степени активности 20х годов.

4 период: 70е — первая половина 80х годов («застой»). Этос периода — массовая коммуникация со все усиливающейся ритуализацией и условий общения, и речевых действий риторов и аудитории. Вождь,
лидер, риторический и этический идеал (тоже ритуализованный) —
Брежнев. Пафос периода — апологетическисозидательный. Логос характеризуется ориентацией языкового стандарта на документ, ораторические формы речи ритуализируются (лозунги, призывы, обращения). Рефлексивность слова нерелевантна, ее формы ритуализованы.

5 период: вторая половина 80х—90е годы («перестройка»), пе
риод, границы которого определить затруднительно. Это время умирания советской культуры, хотя о полном исчезновении ее норм говорить не приходится. Этос периода — массовая коммуникация с
явным преобладанием устноразговорных условий общения и с высокой степенью включенности аудитории в эту коммуникацию.
Вождь, лидер, риторический и этический идеал — Горбачев, затем

37

Ельцин. Пафос периода носит критическиразоблачительноразрушительный характер. Логос — разрушающийся языковой стандарт
с ориентацией на устноразговорную стихию. Филологическая и
семиотическая рефлексивность не только достигает уровня 1го периода, но и значительно превосходит его.
Перейдем к характеристике отечественного изучения советской
словесной культуры в связи с изложенной периодизацией.

Первый период: 20е годы. Словесная культура этого времени
получает всестороннее описание. Языковые и речевые особенности
хорошо заметны и для носителей, и для исследователейфилологов.
Эти новые черты словесной культуры сразу же становятся предметом филологической рефлексии [Баранников 1919; Горнфельд 1922;
Черных 1923; Делерт 1924; Габо 1924; Пешковский 1925; Щерба
1925; Винокур 1923; 1925; 1928а; 1928б; Селищев 1968в (1925); 1968б
(1927); 1928; Шор 1926; Поливанов 1927; 1928; 1931; Ларин 1928 и
др.]. Предпринимаются и попытки лексикографической кодификации советских сокращений, символов революционного языка, по
выражению Л.В. Щербы (например, «Словарь советских терминов»
под редакцией П.Х. Спасского, Нижний Новгород, 1924). Обзоры
этих работ см., например, [Кожин 1963; Протченко 1975; Мещерский 1981; Скворцов 1987]. Особо значимы (как по анализу материала, так и по постановке теоретических проблем) работы А.М. Селищева и Е.Д. Поливанова.
Кроме описаний новых черт языковой и речевой жизни всего
общества, исследуются особенности речи отдельных классов речевого коллектива. Речь масс: рабочих [Суворовский 1926; Данилов
1929], рабочихподростков [Добромыслов 1932], крестьян [Меромский 1930], красноармейцев [Шпильрейн и др. 1928], уголовников
(см. литературу по этому вопросу и работы Д.С. Лихачева [Лихачев
1993]), школьников [Капорский 1927; Лупова 1927] и т.п. Речь риторавождя: сразу после смерти Ленина вышел номер журнала ЛЕФ
со статьями о стилистике и риторике его речи (значит, материал
собирался и анализировался еще при жизни Ленина) [Эйхенбаум
1924; Якубинский 1924; Казанский 1924].
Исследуются и функциональные разновидности языка и словесности: язык газеты ([Винокур 1925; Гус и др. 1926 и др.], см. об этом

38

[Костомаров 1971]); деловая речь [Гус 1929; 1931; Верховской 1930];
речь поэтическая (см. об этом [Леонтьев 1968]); искусственные международные языки как функциональные части советской словесной
культуры [Дрезен 1928; 1933; Рево 1933 и др.].
Помимо исследований по лингвистике и поэтике актуализируется и развивается риторическая проблематика (см. литературу по
этому вопросу [Сычев 1995]). Риторическая практика требует как
практических руководств (например, [Миртов 1924; 1927; 1930], так
и теоретического осмысления (например, [Гофман 1932]). Риторика разрабатывается не только для ораторики (об этом см. [Граудина, Миськевич 1989]), но и для практической деловой речи в составе деятельности по рационализации управления и делопроизводства [Корицкий и др. 1990]. Риторика как теория современной прозы
начинает осмысливаться теоретической филологией. В.В. Виноградов в книге «О художественной прозе» (1930) отмечает интерес отечественных филологов и философов Г.О. Винокура, Н.И. Жинкина, Г.Г. Шпета к «риторическим формам речи», говорит о формировании (в первую очередь в западной лингвистике) новой риторики
как теории убеждающей речи разных сфер (деловой, бытовой и др.),
дает образцы риторического анализа произведений речи [Виноградов 1980: 55—175].
Рефлексивная деятельность общества не ограничивается словесной культурой, она носит общесемиотический характер. Активно
изучаются и нормируются новые советские ритуалы [Глебкин 1998],
разрабатываются теоретические основания изобразительного искусства (например, работы К. Малевича, П. Филонова).
Как уже говорилось, наиболее значительными исследованиями
советской словесной культуры были работы А.М. Селищева и
Е.Д. Поливанова. Начнем с книги А.М. Селищева, уникальной в истории отечественной русистики: она всеохватна и в то же время недостаточно оценена: она во многом определила концепцию настояще
го учебного пособия.
Книга А.М. Селищева «Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917—1926)» [Селищев
1928] (после цитат из этого издания в круглых скобках приводим
номер страницы) описывает не только и не столько язык и имеет не

39

строго лингвистический характер, за что ее и критиковали (см. рецензии: [Винокур 1928а; Ольгин 1928; Поливанов 1928; Лобов 1928;
Георгиади 1929; Рожанский 1935]). Автором рассматриваются источники языка, его носители, речь, особенности условий коммуникации и речемыслительной деятельности говорящих, некоторые
черты словесности, а собственное исследование характеризуется как
«результаты <...> наблюдений над языковой деятельностью в связи
с событиями и обстоятельствами периода 1917—1926 гг. <...> Цель
работы — осветить различные стороны языковых переживаний последних лет» (3). А.М. Селищев не случайно употребляет для объяснения характера своего труда неопределенные и нетерминированные выражения «языковая деятельность», «языковые переживания».
Он описывает не только языковые изменения, но новую формирующуюся словесную культуру как систему прецедентов, норм, правил связи языка с мыслительной и социальнопрактической деятельностью носителей, норм обращения с языком, имеющих культуросозидающий характер.
Такая особенность исследования проявляется в его структуре и
в составе теоретических понятий. За исключением первого (теоретическое введение) и шестого разделов (изменение значения слов),
более или менее лингвистических, остальные разделы (их семь)
имеют речеведческий характер. После общей характеристики «языковой деятельности революционного времени» описываются коммуникативная, эмоциональноэкспрессивная и номинативная функции
«речи».
А.М. Селищев описывает именно эти функции, опуская эстетическую, так как видит предмет исследования не в поэзии, художественной словесности, а в прозе, словесности нехудожественной (9).
Г.О. Винокур как лингвист в своей рецензии усомнился в правомерности выделения такого состава функций языка [Винокур 1928],
не принимая во внимание «филологичности» подхода исследователя. У А.М. Селищева это функции речи, а не языка, их состав определен описываемой общественноречевой практикой, а не теорией
языка.
Описание базируется на анализе речи определенной группы носителей — деятелей (партийных и советских) революции (т.е. рито40

ров. — А.Р.) с учетом условий общения. И только после этого характеризуются «языковые новшества» в речи других носителей, представителей масс: рабочих, крестьян, представителей национальных
меньшинств. Подчеркнем, что в качестве основной для советской
словесной культуры автором избирается публичная сфера общения.
Поэтому источником исследования стали в основном пресса, документы, ораторская проза.
А.М. Селищев довольно подробно описывает происхождение
революционных деятелей, условия их деятельности, общественный
статус, формы и методы партийной и советской жизни. «Язык революционной эпохи» (и его пафос — источник смысла и его логос —
стиль) формируется именно в этой среде, в этих условиях коммуникации, этими носителями (риторами), в этом этосе. Другие члены языкового коллектива, массы, рабочие и крестьяне тоже вовлекаются (не обязательно принудительно) в этот этос, чем и определяется новая специфика их речи. «Данные, собранные мною, —
оговаривает автор (слова в цитатах выделены им. — А.Р.), — характеризуют не обыденную речь рабочих, а ту речь, какой пользуются
они в моменты обсуждения вопросов общественноэкономической и
политической жизни. И еще одно ограничение. Эти данные относятся к речи активных рабочих. Речь пассивных членов рабочей среды
представляет меньше новых черт, связанных с явлениями революционного времени» (198). «Активные рабочие» — это формирующиеся из масс риторы, вторые по значимости информанты для изучения «языка революционной эпохи».
Рассмотрим характер, состав, подачу и анализ материала в книге. На первый взгляд, описывается, как и в большинстве работ 20х
годов на эту тему, лишь новая лексика. Однако у А.М. Селищева
имеется и дополнительная информация. Слова приводятся в составе обширных контекстов, это не только фразы, но и выдержки из
текстов. Кроме отдельных слов и выражений, анализируются функции некоторых текстообразующих оборотов, клаузул: «Так полагается кончать речь на торжественных собраниях» (132). Уделяется
внимание построению некоторых характерных для словесной культуры жанровых форм, например, «катехизисной форме» (132—133).
Помимо выдержек из газетных, ораторских, документных текстов

41

привлекаются (в качестве вторичных источников) фрагменты художественных, а именно сатирических (рассказы М. Зощенко,
М. Колосова) произведений, изображающих современную речь.
Привлекаются и суждения о речи самих носителей — журналистов,
партийных работников. С помощью таких средств рисуется выразительная картина, создается образ новой речи.
Такой образ создается и продуманным составом примеров: они
подаются либо по одному, для комментирования и иллюстрирования авторского суждения, либо группой, которая в определенном
контексте книги несет информацию именно об образе речи. При этом
А.М. Селищев выделяет специфически «советские» слова курсивом,
что дает возможность видеть их как цельное множество. При обращении к их контекстам возникает представление и о синтаксическом своеобразии новой речи. Приведем пример. Второй раздел книги
«Общий характер языковой деятельности революционного времени»
является как бы рефератом остальной части книги (он занимает всего пять страниц). Тезисные положения этого раздела развиваются в
последующих частях книги и приводимые в нем примеры явно отобраны как ключевые слова, наиболее характерные для эпохи. Это:
массовки; конференции; пленумы; коллегии; бюро; ячейки; кампании;
безоговорочное выполнение директив, идущих от центра, от верхушки; культработа; штамп; командные высоты; партийная и советская среда; тезисы; лозунги; хищники империализма; даешь повышение производительности труда; диспропорция; режим экономии;
увязка; смычка; международное положение; активист; трескотня;
говорильня; на местах; Октябрь (23—27). Этот перечень дает, безусловно, образ речи в контексте культуры. С одной стороны, этот
образ обращен к политическому ораторству, с другой — к канцелярии. Дихотомия «ораторская — канцелярская стихия» получает развитие в дальнейшем описании. Кроме того, приведенные примеры
описывают и этос, и пафос, и логос культуры.
Образ речи создается также включением примеров (и даже выдержек из текстов) в авторское повествование, например: «Отсюда, с этих командных высот и от их блюстителей — от верхушки,
исходят руководящие указания, диктуются директивы. Многочисленные представители партийных организаций, партаппарат, ни42

зовые организации проводят в жизнь те или иные указания, идущие
из центра. Руководящие указания центра внимательно изучаются,
прорабатываются на местах. <...> При проработке тех или иных
директив центра деятельное участие должен принимать местный
аппарат. Вопросы обсуждаются во многотысячных ячейках, на бюро,
на пленумах. Термины директивы, аппарат, бюро, пленум <...> в общем употреблении и в непартийной среде» (98—99). Такой прием
хорошо известен в отечественной филологии, он позволяет создавать не только образ новой лексики и речи, но и речемыслительной
деятельности.
Таков материал исследования. Теперь рассмотрим приемы его
анализа, развивающего информацию, даваемую примерами.
Описывая «коммуникативную функцию речи», А.М. Селищев
называет источники, стилистические ресурсы «языка революционной эпохи»: варваризмы, канцеляризмы, партийная и военная терминология, вульгаризмы.
Иноязычные элементы описаны очень подробно, при этом отмечаются два момента. Вопервых, варваризмы органичны в речи
революционеров (учитывая историю социалдемократического движения и интеллигентское происхождение риторов), но при употреблении в речи широких малообразованных слоев партийных и советских работников они становятся речевой помехой при общении
с массами. Возникает реальная опасность непонимания ритора массами. Отсюда борьба с злоупотреблением варваризмами. А.М. Селищев приводит высказывания авторитетных деятелей по этому
поводу. Вовторых, широкое употребление варваризмов способствует канцеляризации и шаблонизации языка.
Другой стилистический источник современной речи — канцеляризмы. А.М. Селищев объясняет их распространение большой
значимостью для советской культуры этой сферы функционирования речи — «воздействие всевозможных многочисленных канцелярий»
(59). Для речи Ленина, отмечает автор, характерно «ироническое
значение» этих элементов, хотя и его тексты не свободны от них (60—
61). Другие же примеры, в частности из советских газет, свидетельствуют о том, что канцелярская стилистика становится почти нормой общения (60—62).

43

Еще один источник — термины партийной жизни, работы. Поскольку партия выполняет управленческие функции, функции канцелярии, данная терминология канцеляризируется и шаблонизируется, что касается даже терминов «для проведения пропаганды» (102).
А.М. Селищев описывает этот материал в параграфе «Партия. Отражение ее программы и деятельности в языке» (97—116). Здесь, по
существу, разбирается источник смысла советской словесности, пафос, и его речевое воплощение.
Подобное же (смыслообразующее) значение имеет другой важный источник — военная терминология: «Эти термины обусловлены самым характером программной деятельности революционеров»
(85). Из сферы революционного ораторства эта терминология перешла практически во все области жизни советского общества. Данный источник, как и другие, подвержен оканцеляриванию и шаблонизации.
Последний из наиболее значимых источников — вульгаризмы.
А.М. Селищев отмечает серьезную «склонность коммунистических
деятелей к крепким словам и выражениям» (69) и приводит большие списки вульгаризмов и примеров их использования в речи (от
Ленина до рядовых коммунистов). В речи революционеров эти средства использовались в основном для оценочного обозначения врагов. Кроме того, брань имела и фатическое значение: «Вращаясь в
среде широких масс населения, революционеры употребляют крепкие словечки и выразительные сочетания языка деревни, фабрики,
низших слоев населения города» (69). В массовой аудитории подобные риторические средства революционеров получили отзыв: «Эта
манера находит себе широкое распространение в советской общественности, в особенности в молодом поколении» (68), которое даже склонно
было видеть в этом элементы «пролетарского языка» (80). Вульгаризмы, как и прочие источники, шаблонизировались, теряя экспрессию. Заметим, что этот источник характеризует, по А.М. Селищеву, и этос, и пафос, и логос советской словесной культуры.
В разделе об эмоциональноэкспрессивной функции речи анализ примеров свидетельствует главным образом о все той же шаблонизации языковых средств. Появляется множество постоянных
эпитетов, в которых первоначальная образность исчезает (напри44

мер, красный, железный, стальной, беспощадный и т.п.). Это обычный языковой процесс, но на фоне тотальной канцеляризации языка он приобретает особую значимость. Большинство же выразительных элементов становятся настоящими канцеляризмами, что показывается материалом (134—146).
В разделе о номинативной функции особое внимание обращено

на сокращенные слова. Подбором примеров и оценок этого явления
современниками показана связь активизации аббревиации с канцеляризацией языка. Говорится и об обеспокоенности этими явлениями (в связи с опасностью взаимного непонимания риторов и масс)
власти: «На необходимость устранения сокращений указывала и комиссия по усилению борьбы с бюрократизмом» (168).
Подведем итоги разбора. Исследование А.М. Селищева носит не
ортодоксально лингвистический, а филологический характер, поскольку предмет описания не только язык, но словесная культура
как единство этоса, пафоса и логоса.
Материал и его анализ в работе вполне отвечают предмету и задачам исследования. Автор не использует лингвистическую догматику для описания материала, он создает образ новой словесной
культуры с помощью филологического и лингвистического инструментария. У А.М. Селищева нет теории, он работает интуитивно,
не имея прецедентов. Но выбирает он этот путь не случайно: новый,
небывалый материал адекватно не описывается в традиционнолингвистических категориях. Поэтому в характере его работы нужно
видеть скорее не недостатки, а достоинства.
Созданный образ новой речи и речевой деятельности (и социальной, и мыслительной) показывает специфические черты советской словесной культуры: тотальную канцеляризацию, в результате которой ораторическая стихия, присущая «языку революционной
эпохи», шаблонизируется и ритуализируется. Этот процесс охватывает этос, пафос и логос словесной культуры и языковой личности.
Словесная культура, по А.М. Селищеву, не может быть относительно адекватно описана без обращения к языковой личности, поэтому
так много внимания в книге уделено носителям языка и культуры.
Чрезвычайно значимы для истории вопроса разбираемого периода работы Е.Д. Поливанова: [Поливанов 1927; 1928; 1931], статьи о

45

современном языке и марксистском языкознании, перепечатанные
в посмертном сборнике его трудов [Поливанов 1968], «Толковый
терминологический словарь по лингвистике» (1935—1937) [Поливанов 1991: 317—506]. У него нет целостного описания нового материала, но он разработал принципы и понятия теории нового языкового стандарта, что в определенной степени восполняет теоретическую недостаточность труда А.М. Селищева. Ученых различала и
исследовательская позиция: А.М. Селищев — наблюдатель, Е.Д. Поливанов, кроме того, преобразователь. В настоящем пособии мы
обратимся к анализу взглядов ученого, поэтому здесь укажем лишь
основные проблемы, разработанные им: характеристика различий
старого и нового языкового стандарта, источников и носителей нового стандарта, теоретический анализ понятия упрощения языка,
разработка принципов марксистской лингвистики как инструмента нормирования новой теории языка и языковой практики.
В заключение нужно сказать о работах Г.О. Винокура. Некоторые из них носили сугубо нормативный характер, автор в большей
степени, чем Е.Д. Поливанов, выступал в амплуа преобразователя и
нормализатора языка и риторики [Винокур 1923; 1925]. Особое внимание Г.О. Винокур уделял шаблонизации речи в связи с риторической проблемой действенности слова. Разбирая советские лозунги, Г.О. Винокур говорил, что штамп формы ведет к штампу содержания, делает недейственным этот жанр (как, впрочем, и другие):
«Нельзя отделываться словами: «то была эпоха военного коммунизма, а теперь эпоха нэпа». Вопервых, не надо так увлекаться, не надо
до бесчувствия повторять: «военный», «военный коммунизм». Что
же это, как не мышление штампами? Наклеили люди ярлычок: «военный коммунизм» — и успокоились. А когда приходится подумать,
то к этому ярлыку в качестве утоляющего сомнения средства и апеллируют: сказано ведь — «военный коммунизм» — чего уж тут беспокоиться; теперь «эпоха нэпа» — ничего не попишешь. И именно то
обстоятельство, что «военный коммунизм» <...> вовсе не был только военным — к чему привыкли любители ярлычковой фразеологии —
самым блестящим и полным образом иллюстрирует утверждение о
том, что неощущаемая форма делает невозможным и реальное ощущение содержания» [Винокур 1923: 114]. Г.О. Винокур был прав,

46

критикуя подобным образом советскую ораторику. Но он не увидел, как увидел А.М. Селищев, тотальности шаблонизации советской словесности, ее канцеляризации, в результате которой советская ораторика становилась документом, теряя свою стилистику.
А у документа другой характер действенности — это действенность
именно штампа.
В более поздней работе «Глагол или имя?» Г.О. Винокур обратился к проблеме шаблонизации и канцеляризации языка с целью
прояснить ее характер и причины [Винокур 1928б]. Для анализа и
стилистической интерпретации было выбрано явление лавинообразного распространения в современной речи отглагольноименных
конструкций вместо глагольных форм. Это явление, по Г.О. Винокуру, относится «к продуктам канцелярского стиля» [Винокур 1928б:
75]. Задачу своего исследования автор формулирует следующим
образом: «если в языке в известных случаях наблюдается стремление освободиться от семантического груза глагольности, то какие
стилистические условия порождают и поддерживают это стремление?» [Винокур 1928б: 87]. Ответ на этот вопрос дается не социолингвистический, а риторический: стилистические условия определяются функциональной уместностью: «Невыносимы, разумеется, «сверхклише», насквозь проштампованный язык какойлибо
канцелярской бумаги, где штампуется вовсе не то, что нужно, но все
же и эти утрированные случаи находят себе, по крайней мере, естественное объяснение в потребности «выдержать стиль». <...> Все
дело лишь в том, чтобы эти штампы действительно стояли там,
где нужно, чтобы приятельская беседа не велась в штампах терминологических, а в научном сочинении — не фигурировали штампы застольной болтовни» [Винокур 1928б: 91—92].
В заключение статьи Г.О. Винокур обращается к волнующей его
проблеме действенности ораторики. В ораторской речи, говорит он,
условий для штампов нет, не должно быть. Ведь иначе речь теряет
действенность: «реторические по преимуществу задания ораторской речи и препятствуют существенно устранению глагольности,
поскольку глагол есть категория конкретного действия и может
быть противопоставлен в этом отношении всегда возникающим из
абстракции глагольным именам» [Винокур 1928б: 92]. «Убеждают

47

не термином, — все равно научным или канцелярским, — а только
живым примером» [Винокур 1928б: 93]. Но практика советской словесной культуры была иной: ее ораторика функционировала как
документ и стилистически приближалась к нему. Г.О. Винокур не
мог этого не замечать, а также того, что такая ораторика не теряла
действенности. Ответ этому он нашел также лингвостилистический:
в качестве примера компенсации «нагромождения отглагольных
слов» повторяющимися эпитетами, сохраняющими действенность
и убедительность ораторской речи, он привел фразу (слова выделены автором. — А.Р.): «Наша промышленность вступила в такую фазу
развития, когда серьезный рост производительности труда и систематическое снижение себестоимости промышленной продукции
становится невозможным без применения новой, лучшей техники, без
применения новой, лучшей организации труда» [Винокур 1928б: 93].
Разумеется, сомнительно, чтобы повторяющийся эпитет лучший придавал этой фразе убедительность и действенность, был «живым примером». Действенность этой фразы обеспечена документно: этосом (это
фраза Сталина), пафосом (ее смысл соответствует партийным документам), логосом (канцелярским стилем, штампами). Документная
действенность не уступает в эффективности ораторической, хотя
реализуется другими средствами. Как видно из приведенного примера, силу этой действенности испытал на себе и Г.О. Винокур.
«Язык революционной эпохи», выросший из ораторики, стремительно оканцеляривался. Наиболее авторитетные и значимые
свидетельства этого — работы А.М. Селищева и Г.О. Винокура.

Второй период: 30—50е годы. Говорить об абсолютной филологической нерефлексивности этого культурного периода было бы
неверно. Она относительна и касается прежде всего объективистских, собственно научных самоописаний культуры. Нормативные
же описания были необходимы, поскольку это было время установления норм словесной культуры и в первую очередь языка.
«Толковый словарь русского языка» в четырех томах под редакцией Д.Н. Ушакова (М., 1935—1940) имел как раз целью «отразить
процесс переработки словарного материала в эпоху пролетарской
революции, полагающей начало новому этапу в жизни русского языка и вместе с тем указать установившиеся нормы употребления

48

слов» [Толковый словарь. 1996. Т. I: IX—X]. Этот словарь во многом
продукт культуры предыдущего периода, но отразил он в качестве
нового материала черты не «языка революционной эпохи», а пришедшего ему на смену языкового стандарта, впоследствии получившего названия «канцелярита» и «новояза».
Вслед за этим словарем и во многом на его основе вышел однотомный нормативный словарь С.И. Ожегова, одного из составителей четырехтомного словаря [Словарь 1949]. Правда, особую популярность этот словарь получил уже в следующем периоде истории
советской культуры.
Типичным примером нормативного руководства по словесной
культуре для массового читателя является «Введение в стилистику» М.А. Рыбниковой [Рыбникова 1937]. Современный материал в
книге занимает значительно меньше места, чем исторический, и это
тоже не факты «языка революционной эпохи» (о А.М. Селищеве не
упоминается).
Этим самоописание советской словесной культуры второго периода, в общемто, и ограничивается. Такие факты, как работы о
языке современной колхозной деревни [Чистяков 1935; Селищев
1968а (1939): 428—486 и др.], о языке Ленина [Рыт 1936 и др.], связаны скорее с филологическими традициями предыдущего периода, не потерявшими политической и культурной уместности.
Аналитических исследований современной словесной культуры даже в таких традиционных направлениях, как лексикология,
язык современной литературы, история литературного языка, не
было. При этом активно исследовался разнородный материал: история и современное состояние «чужих» языков, история русского
языка и литературы. В.В. Виноградов уже в 1959 году констатировал
факт отказа филологов от исследования материала советской словесности: «Однако, как это ни покажется парадоксальным, многим нашим
филологам представлялась стилистическая почва русской классической литературы XIX в. более твердой и удобной базой для решения
общих проблем изучения языка художественной литературы — в связи с исследованием закономерностей развития русского литературного языка» [Виноградов 1978: 239]. Виноградовские исследования
языка А. Ахматовой, М. Зощенко относятся к первому периоду.

49

Марризм, претендовавший на статус «марксистского языкознания», материал современной русской речи игнорировал. Риторика
и как филологическая теория, и как практика не разрабатывалась и
не преподавалась.
Отношение к разработкам предшествующего периода было соответствующее: они не были востребованы, а часто — запрещены.
Так обстояло дело с исследованиями А.М. Селищева и Е.Д. Поливанова. Оба ученых были репрессированы, но А.М. Селищев остался жив и вернулся к филологической работе. Он попытался переработать свою запрещенную книгу, «исправить ошибки», указанные
критикой, но в конце концов понял неосуществимость этой задачи
[Ашнин, Алпатов 1994: 155]. Его книга была квалифицирована как
«клевета на нашу революцию» [Ашнин, Алпатов 1994: 27], «как гнусная клевета на партию, на наших вождей, на комсомол, на революцию» [Ашнин, Алпатов 1994: 152].
Таким образом, культура этого периода избегала и даже запрещала аналитическое самоописание. Это связано с присущей ей своеобразной «магией слова», отождествлявшей знак и денотат. А поскольку любой анализ — это разрушение целостности, аналитическое слово приравнивалось к разрушительному действию. Речь идет
не только об обыденном сознании, но обо всей культуре. Вот пример реализации «магии слова» в филологической критике (слова
выделены авторами. — А.Р.): «Р.И. Аванесов и В.Н. Сидоров имели в
программе по сбору диалектной лексики неосторожность написать,
что новую советскую лексику типа трактор, МТС записывать не
следует, поскольку она приходит из литературного языка сразу во
все диалекты и не характеризует их специфику. Бесспорность этого положения очевидна, но Марьямов заявил: «Трудно поверить, что
в наши дни, накануне тридцатилетия Великого Октября высказываются подобные мнения, да еще на страницах «Известий Академии наук» [Ашнин, Алпатов 1994: 178].
В.Г. Костомаров дал характеристику 30—50х годов, «перебрасывающую мостик» к следующему периоду: «В результате к 50м
годам мы пришли с весьма закосневшей и строго насаждавшейся
литературной нормой, вполне отвечавшей социальнополитической
ситуации тоталитарного государства. К концу первого послевоен50

ного десятилетия против нее стали бороться — как своей практикой, так и теоретически — свободомыслящие писатели, и в первых
их рядах был К.И. Чуковский» [Костомаров 1994: 248].

Третий период: 60е годы. Филология предыдущего периода «не
видела» в качестве объекта исследования советской словесной культуры, в 60е годы этот объект был не только «увиден», замечен, но и
подвергнут (разумеется, не в полном объеме) и критическому, нормативному, и объективному анализу. Первым заговорил на эту тему
К.И. Чуковский в книге «Живой как жизнь» [Чуковский 1990], пафос которой заключался в критике канцелярита, связанного, главным образом, с 30ми годами. Канцелярит у К.И. Чуковского — это
не только «болезнь языка», состоящая в употреблении элементов
канцелярского стиля за его пределами. Это проблема советской словесной культуры, проявляющаяся и в речемыслительной деятельности носителей культуры, и в словесности (в ее устройстве, функционировании, стиле). Разбор критики К.И. Чуковским канцелярита содержится в работе [Романенко 1997].
Лингвистическое «прояснение» проблемы советской словесной
культуры связано в первую очередь с именем М.В. Панова, стоявшего «у истоков» московской школы функциональной лингвистики [Земская, Крысин 1998: 1]. В научной деятельности М.В. Панова
с точки зрения рассматриваемой проблемы можно выделить два направления (тесно взаимосвязанных, но все же разных): социолингвистическое изучение русского языка советского времени и теоретическое обоснование выделения и изучения разговорной речи.
Первое направление развивало традиции отечественной филологической науки: «Тема «Русский язык и советское общество» была
выдвинута академиком В.В. Виноградовым и профессором С.И. Ожеговым в 1958 г.» [Русский язык 1968а: 5]. Эта тема уже получила
предварительную разработку в исследованиях С.И. Ожегова, которые, хотя и были выполнены в 50х годах, по своему пафосу принадлежали рассматриваемому периоду, были одной из его предпосылок (об этом см. [Скворцов 1982: 65—76; 2000]). После смерти
С.И. Ожегова коллективную работу над темой возглавил М.В. Панов, обосновав и теоретически разработав принципы социолингвистического исследования материала [Панов 1962; 1963], руководя

51

циклом изданий, описывающих русский язык в связи с историей
советского общества [Земская, Крысин 1998]. Главным результатом
этой деятельности явился капитальный четырехтомный труд [Русский язык 1968а; 1968б; 1968в; 1968г].
Это исследование по своей научной и культурной значимости
вполне сопоставимо с филологической рефлексией 20х годов, с
работами А.М. Селищева и Е.Д. Поливанова. И не случайно авторы
монографии постоянно апеллируют к ним. Рассмотрим, вопервых,
черты монографии, сближающие ее с рефлексией 20х, вовторых,
различающие.
Сближает монографию с работами первого периода и, в частности, с книгой А.М. Селищева широкий охват материала: от литературного языка до народных говоров. Такой широкий охват служит
общей цели: выявлению нового качества языка. Авторы не склонны
говорить об особом «социалистическом» или «советском» языке.
«Но определенное целостное единство всех процессов, протекающих
в языке социалистического общества, характерно именно для этого
общества» [Русский язык 1968а: 36]. Это значит, что признается
культурно детерминированная новизна языка. Пафос исследования
и заключается в выявлении такой новизны, в связи с чем монографии присуща антипуристическая окрашенность [Русский язык
1968а: 37—39]. Соответственно формулируются и теоретические
принципы описания материала. Социальная обусловленность языка
проявляется в том, что внутренние, имманентные причины языкового
развития не противопоставляются внешним, собственно социальным,
наоборот, вслед за В.В. Виноградовым, говорится об их зависимости
от внешних, о единстве тех и других [Русский язык 1968а: 35—36]. При
этом специально оговаривается условность знака, что сближает методологию работы с взглядами, например, Е.Д. Поливанова и отгораживает ее от теории языка предшествующего периода [Русский язык
1968а: 19]. Эта теоретическая предпосылка дала возможность разработать принципы и приемы структурного описания материала
(система антиномий), показать системный детерминизм знака.
Отличия монографии от рефлексии 20х в следующем. Охват
материала всетаки у´же, чем, скажем, у А.М. Селищева (но, разумеется, не только у него). Исследуется только литературный язык,

52

нелитературная, просторечная языковая стихия, в которой новизна
также проявлялась, для описания не привлекается. Не привлекается для анализа и речь вождей, партийные и правительственные документы, хотя эта часть словесности была во многом источником
новшеств. Эти различия объяснимы различиями в объекте исследования: А.М. Селищев исследовал, как говорилось, не столько язык,
сколько речь, в монографии же описывается именно язык, причем
не послереволюционной эпохи, а современный литературный. Кроме того, были и определенные этические мотивы ограничения материала (например, партийные документы не могли служить лингвистическим источником изза их ритуальной значимости). Задача
описания современного языка была решена социологически, методами опроса информантов — это материал сугубо современный.
Впрочем, авторы монографии прекрасно видели необходимость расширения материала и намечали в качестве дальнейших исследований по теме широкое описание речи, и художественной, и нехудожественной [Русский язык 1968а: 49].
Тогда проводились исследования такого рода. В 1968 году вышел сборник, посвященный исследованию динамики функциональных стилей (разговорного, публицистического, научного, делового)
в советскую эпоху [Развитие 1968]. В провинциальных вузах тематика, связанная с изучением русского языка советской эпохи, стала
актуальной [Протченко 1975: 5].
Вторым направлением, связанным с деятельностью М.В. Панова и способствовавшим «прояснению» в качестве объекта советской словесной культуры, было теоретическое обоснование изучения разговорной речи.
В 1967 году М.В. Панов дал социокультурную характеристику
понятию разговорной речи, придав ей статус особого языка, противопоставленного литературному письменному по признаку неофициальность/официальность отношений между говорящими [Русская разговорная речь 1973: 22]. Развернутый анализ этого вопроса
содержится в его монографии об истории русского произношения,
написанной в 60х, законченной в 1970м, опубликованной в 1990 году [Панов 1990]. В ней дана и периодизация русского литературного языка советской эпохи, и характеристика советской официаль53

ной словесной культуры 30—50х годов. О последней говорится как
о «среднекультурном, сероватом уровне литературной речи», о «однообразноневыразительной речи, <...> с безразличием к стилистическим различиям» [Панов 1990: 16]. Это «нейтральный стиль», на
фоне которого выделяется «разговорный язык»: «Последние десятилетия — время оказенивания языка, перегрузки его штампами, понижения его стилистической гибкости и отзывчивости. Мы говорим
не о языке писателей — среди них никогда не исчезали талантливые
мастера (но к языку литературы классического социалистического
реализма эта характеристика приложима вполне. — А.Р.). Имеется
в виду повседневная речь, официальная и полуофициальная. Она заполнила наш быт и полностью господствует в служебных, деловых,
общественных и производственных, тем более — официально учрежденческих отношениях.
И вполне естественно, что появился противовес этой казенной
речи. Возникла особая коммуникативная система: разговорный язык
(РЯ). Он противопоставлен кодифицированному литературному
языку (КЛЯ), тому языку, который является героем всех учебников,
описаний и руководств» [Панов 1990: 19]. Уточним: «герой учебников» (КЛЯ) — это не только канцелярит, о котором здесь идет речь
и в «противовес» которому возникает РЯ. КЛЯ шире и используется не только в официальной сфере.
Существенно также, что разграничение проводится в сфере «отношений» носителей, т.е. в этосе, а не в логосе: «Всякое разграничение в языке имеет смысл, наделено значением. Значимо и разграничение КЛЯ — РЯ. На РЯ говорят в тех случаях, когда нужно показать,
что отношения между говорящими дружеские, приятельские, добрососедские, отношения хороших знакомых или незнакомых, но расположенных друг к другу людей. Таким образом, РЯ говорит о самом
говорящем и о его собеседнике (или собеседниках), об их отношениях» [Панов 1990: 19]. Пафос этого противопоставления свойствен и
книге К.И. Чуковского, которую он закончил словами: «Когда нам
удастся уничтожить вконец бюрократические отношения людей,
канцелярит сам собою исчезнет» [Чуковский 1990: 651].
РЯ, по М.В. Панову, реализуется прежде всего в устной речи и
проявляется лишь при условии отхода от официальности общения.

54

«Именно изза этой скрытности РЯ (появляется только в определенных условиях, не способен точно и всесторонне фиксироваться
на письме) он долго оставался незамеченным исследователями. Подлинное его открытие произошло в 60х годах нашего века (как и официального языкового стандарта, несмотря на его открытость. — А.Р.).
Разумеется, РЯ был заслонен канцеляритом, но «незамеченной» оставалась в 30—50е годы вся советская словесная культура. В 60х
же годах филологи «заметили» РЯ и канцелярит одновременно в
результате рефлексивности этого периода истории культуры.
Далее М.В. Панов ставит вопрос: когда возникает РЯ? Анализируя факты отражения живой речи в письменной словесности, он приходит к выводу: «Не говорит ли это о том, что РЯ возник в ХХ в.? «Накапливался», может быть, долго, но как целостная система он, скорее всего, дитя ХХ в. Возник в качестве отпора слишком строгой
официальщине жизни» [Панов 1990: 21]. Таким образом, РЯ как реакция на официальный языковой стандарт (канцелярит) возникает
либо одновременно с ним, либо позже. Хотя, конечно, разговорная
речь, не имеющая такого социокультурного противопоставления,
существовала и раньше. Существует она и сейчас и часто называется разговорным стилем. По этому поводу М.В. Панов делает специальное примечание: «Следует различать: а. Разговорный стиль. Он
существует в пределах КЛЯ. Это о нем помета в словарях — «разг.»
Язык «Горе от ума» — разговорный — это тоже о нем, о стиле. б. Разговорный язык. Существует вне пределов КЛЯ. Вместе с ним образует
современный русский язык. О нем мы здесь и говорим» [Панов 1990: 21].
Если не руководствоваться описанным пафосом противопоставления,
то подобный же материал можно интерпретировать иначе — не как
язык, а как речь. Такой подход реализован в саратовской школе изучения разговорной речи, возникшей также в 60х годах.
Итак, выделение разговорного языка вызвано антиканцелярским пафосом и проведено по критериям этоса (а не логоса, лингвистическим). Это говорит о том, что данный факт относится не
столько к истории литературного языка, сколько к истории советской словесной культуры.
К 60м годам нужно отнести и сборник работ о языке советской
художественной литературы [Вопросы 1971]. Этот сборник, как и

55

упоминавшийся ранее [Развитие 1968], развивал неразработанное,
но намеченное группой М.В. Панова направление — исследование
речи. Н.А. Кожевникова, один из авторов сборника, впоследствии
продолжила исследование советской художественной литературы
с точки зрения отражения в ее языке особенностей советской словесной культуры (см. список литературы).
Филологическая рефлексия этого периода выразилась и лексикографически. Вышел 17томный толковый словарь (М., 1950—
1965), составленный на широком круге источников. Но особую значимость для разбираемой проблемы имеет выход словаря сокращений [Словарь 1963] Д.И. Алексеева и др. Материал этого словаря
имеет прямое отношение к проблеме специфики советской словесной культуры и продолжает традицию филологической рефлексии
первого периода (словарь П.Х. Спасского).
И наконец, показательны для характеристики 60х годов публикации сборников трудов Е.Д. Поливанова [Поливанов 1968] и А.М. Селищева [Селищев 1968а], в которых нашли место и работы ученых
о языке советской эпохи.

Четвертый период: 70е—первая половина 80х годов. Изучение различных аспектов советской словесной культуры в это время
не прекратилось, однако исследовательская активность 60х не только не поощрялась, но и осуждалась (имеем в виду не одно лишь политическое давление власти, а культурное противодействие).
Так, материалы по теме «Русский язык и советское общество»,
полученные с помощью вопросников, были использованы лишь частично и работа по их анализу и описанию прекратилась. В 1970 году
М.В. Панов был вынужден уйти из Института русского языка [Земская, Крысин 1998: 3]. Его книга по истории русского произношения, завершенная в 1970 году, 20 лет лежала в архиве Института и
была опубликована в 1990 году.
Но работа по изучению темы продолжалась, хотя во многом и
утратила аналитизм и критичность. Так, монография И.Ф. Протченко [Протченко 1975], содержавшая интересный фактический
материал, по своей методологии была апологетична, избегала критического анализа языковых фактов, старалась придать их интерпретации пропагандистский характер и поэтому как источник для

56

изучения словесной культуры оказалась малозначимой. Такого рода
описаний, в основном учебного характера, появилось множество.
В качестве же вполне научно достоверных, аналитичных исследований нужно назвать монографии В.Г. Костомарова [Костомаров
1971], Д.Н. Шмелева [Шмелев 1977] и Д.И. Алексеева [Алексеев
1979]. Последний, один из авторов упоминавшегося словаря сокращений (1963), выполнил исчерпывающее описание русских графических сокращений, на фоне которого советские аббревиатуры предстают как факт словесной культуры.
Появилось в это время и систематическое нормативное руководство по советской ораторике [Ножин 1981]. Правда, в нем содержались рекомендации общего характера, а советская риторическая
практика почти не получила отражения.
Важным научным мероприятием стало в 1972 году начало работы по составлению словаря языка Ленина. Изучение языка Ленина
не прекращалось в советской филологии, хотя приобрело, по сравнению с 20ми годами, пропагандистскиидеологический характер.
Создание такого словаря было необходимо для исследования советской словесности. Впрочем, идеологизация работы над словарем
привела в дальнейшем к закрытию (конечно, неразумному) темы.

Пятый период: вторая половина 80х—90е годы. Литература
этого периода — это современное состояние вопроса. Несмотря на
вал разоблачительных публикаций о советской культуре в массовой печати второй половины 80х, научная продукция появилась
лишь в 90х годах, после осмысления проблемы в изменяющемся на
глазах этосе.
Исследования советской словесной культуры этого периода
можно разделить на три группы: первая — исследования языка, речи,
теории языка и речи (риторики); вторая — исследования литературы, критики, теории социалистического реализма; третья — исследования философского, исторического, культурологического характера, имеющие своим предметом либо культуру в целом, либо ее
отдельные части. К настоящему времени опубликовано довольно
много работ. Остановимся только на самых заметных.
Исследования языка, речи, теории языка и речи. В 1990 году
вышла уже упоминавшаяся книга об истории русского произноше57

ния М.В. Панова. В 1992 году в журнале «Театр» появилась большая статья театрального критика Н. Велеховой «Мистерия русского языка» [Велехова 1992], в которой с поразительной точностью
были охарактеризованы некоторые принципиально важные черты
советской словесной культуры. В 1995 году выходит в свет монография Н.А. Купиной «Тоталитарный язык», в которой на материале толкового словаря под редакцией Д.Н. Ушакова описываются
закономерности формирования и структурирования «советской»
(идеологизированной) семантики. При этом важно, что автор, стараясь описать специфику семантики, не ограничивается языком, а
разрабатывает понятие сверхтекста. В 1999 году появляется еще одна
монография Н.А. Купиной [Купина 1999], затрагивающая речевые
проблемы советской культуры. В 1997 году в Польше издается коллективная монография российских лингвистов [Русский язык 1997],
в которой описание начинается с 1945 года. Эта дата имеет значение не для истории русского литературного языка, а для истории
экспансии советского тоталитаризма (в том числе словесного), но
все же это первое описание русского официального языка сталинской эпохи. Важны и интересны также работы менее объемных жанров [Михеев 1991; Нерознак, Горбаневский 1991; Федосюк 1992а;
1992б; Шмелева 1993; 1994; Кронгауз 1994; Левин 1994; 1998; Земская 1996а; 1996б; Ермакова 1996; 1997а; 1997б; 2000 (анализ изменений в семантике в связи с изменениями культурными) и др.].
Изучение советской риторики началось раньше. Ю.В. Рождественский охарактеризовал такие существенные черты этой риторики (и словесной культуры в целом), как тенденция к единству
семантической информации, устройство речевой жизни общества в
соответствии с принципом демократического централизма и др. [Рождественский 1984; 1985; 1996б; 1997; 1999]. В 1996 году А.К. Михальская издает свои книги по риторике [Михальская 1996а; 1996б], в которых ставятся проблемы советской словесной культуры и теоретически, и описательно (например, анализ речи Сталина). Особенно
интересны разработки понятий риторического идеала и логосферы,
близкие понятиям словесной культуры и образа ритора. В 2001 году
в России вышла в свет книга М. Вайскопфа «Писатель Сталин»
[Вайскопф 2001], в которой впервые анализируется язык и ритори58

ка Сталина. Причем автор, хотя и именует Сталина писателем, видит в нем прежде всего ритора, постоянно, кроме индивидуальных
черт стиля вождя, отмечая черты культурно и социально значимые.
Нельзя не упомянуть и «Толкового словаря языка Совдепии»
В.М. Мокиенко и Т.Г. Никитиной [Мокиенко, Никитина 1998].
Однако научная значимость этого издания сомнительна: принципы
формирования словника основаны не на анализе материала и не на
следовании русской лексикографической традиции, а на пафосе сегодняшней массовой информации; источниками для словаря послужила словесность в основном 60—90х годов; среди источников лингвистических нет даже книги А.М. Селищева; сами толкования значений, когда они выходят за пределы использованных словарей,
мягко говоря, непрофессиональны, а иногда и невежественны (см.,
например, статью «Новояз»).
Важны для понимания специфики советской словесной культуры и исследования по истории советского языкознания, особенно
по истории «марксистского языкознания», тем более что эти проблемы имели общекультурное значение в связи с ролью в их разработке Сталина. Эту тему начал В.А. Звегинцев [Звегинцев (1989)
2001]. В 1991 году появляются книги по истории марризма и его
сталинской критики [Горбаневский 1991 (популярная); Алпатов
1991]. В.М. Алпатов продолжил эту тему [Алпатов 1992; 1994; 1995;
Алпатов, Ашнин 1994]. В 2001 году вышла очень важная для исследования истории советской лингвистики антология под редакцией
В.П. Нерознака [Сумерки лингвистики 2001].
Исследования литературы, критики, теории социалистического
реализма. Эти работы очень многочисленны и часто не имеют непосредственного отношения к нашей теме. Назовем лишь те, без
которых мы не смогли обойтись в своем описании. Идейным центром этих исследований, по крайней мере большинства из них, были
взгляды Г.А. Белой (например: [Белая 1978]). Чрезвычайно плодотворна исследовательская деятельность Е.А. Добренко. Он, анализируя громадный материал, дал структурнофункциональное описание литературы социалистического реализма [Добренко 1990; 1992а; 1992б; 1993б;
1998 и др.], соцреалистической критики как культурогенного феномена [Добренко 1993а], читательской аудитории [Добренко 1994; 1997],
советских писателей как коллектива риторов [Добренко 1999]. Кроме

59

этого Е.А. Добренко составил интересный сборник исследовательских
работ и материалов по соцреализму [С разных точек зрения 1990]. Аспекты словесной культуры нашли отражение в работах по истории советской литературы М.О. Чудаковой [Чудакова 1988; 1990; 1998; 2001
и др.], М.М. Голубкова [Голубков 1992]. Интересный материал дают
исследования по истории советской литературной критики 20х
[Елина 1994] и 30х годов [Перхин 1997].
Исследования советской культуры в целом и ее частей. Наиболее значительна в этой группе монография В.З. Паперного «Культура «Два» [Паперный 1996]. Она была написана в 70х годах, опубликована за рубежом в 1985, в России — в 1996 году. В.З. Паперный
впервые показал гетерогенность и динамичность советской культуры (вопреки установившемуся в культуроведении взгляду на монолитность и монологизм тоталитаризма). Этим объясняется сравнительное долголетие советского тоталитаризма. Мысль о противопоставленности двух культурных моделей подтверждается, как мы
попытались показать, и материалом словесной культуры.
Заслуживают пристального внимания размышления о советской культуре В.Н. Турбина [Турбин 1990; 1994], особенно интересны его наблюдения над жанровой структурой советской словесности (дихотомия «доклад — фельетон»). В 1989 году появился интересный сборник «Осмыслить культ Сталина» (особенно статьи
[Баткин 1989; Синявский 1989]). В 1991 году вышла книга М.С. Восленского «Номенклатура» [Восленский 1991] (впервые опубликованная за рубежом в 1980 году), имеющая значение для характеристики фигуры советского ритора (см. также работы Н.Н. Козловой
[Козлова 1994; 1995; 1999]).
Особую значимость для исследования советской словесной культуры имеет монография В.В. Глебкина «Ритуал в советской культуре» [Глебкин 1998]. Разрабатываемое автором понятие экзистенциала
(не в смысле М. Хайдеггера) показывает культурносемиотическую
осмысленность советского ритуала (отграничивая его от церемонии),
что чрезвычайно важно для характеристики речевого поведения советского человека и понимания советского образа ритора. Одну из задач
исследования В.В. Глебкин формулирует так: «Нас <...> интересует «советский человек» — «идеальный носитель» советской культуры, реконструируемый по ее письменным источникам, т.е. по газет60

ным и журнальным материалам. Подчеркнем, что речь идет об «идеальном типе» советского человека, а не о реальной картине, которая
была значительно более сложной и соответствовала «идеальному типу»
лишь в первом приближении» [Глебкин 1998: 112]. Это, разумеется,
соответствует исследованию, в нашей терминологии, образ ритора.
Нужно отметить также чрезвычайно важную работу историков по
публикации неизвестных архивных материалов [Литературный фронт
1994; История 1997; Общество и власть 1998; Власть 1999 и др.].

Первыми обратили внимание на специфику советской словесной культуры эмигранты. Чаще всего их суждения носили не
объективнонаучный, а критическинормативный характер. Обзор
этой литературы выполнен Л.М. Грановской [Грановская 1993].
Наиболее значимы работы С.И. Карцевского [Карцевский 2000:
207—341], в которых были поставлены действительно актуальные
для новой словесной культуры вопросы: о новой орфографии и ее
отношении к фонологии, о мотивированности/немотивированности имен, о переосмыслении некоторых слов, становящихся концептами (например, товарищ, халтура), о штампах, сокращениях и др.
Западная русистика, в основном, рассматривала «советский
язык» в рамках «тоталитарной модели», согласно которой его специфика определялась политикориторическим замыслом власти. Образный источник этой модели — оруэлловский новояз. Культурное развитие (и языковое в том числе) трактовалось при этом как борьба
сил подавления и сопротивления (см., например, [Young 1991]).
Выделяются иным подходом и глубиной анализа работы П. Серио [Sriot 1982; 1985; Серио 1991; 1993; 1999а; 1999б и др.], о них
уже говорилось.
Сравнительно много внимания в западной науке было уделено
советскому языкознанию [Thomas 1957; Genty 1977; L’Hermitte 1987
и др.].
В последние годы, нужно отметить, различия в описаниях советской словесной культуры у нас и на Западе исчезают, что связа61

но, повидимому, с постепенным уходом в прошлое феномена советской культуры.

Вопросы
•
Каковы основания периодизации советской словесной культуры?
•
Что такое рефлексивность словесной культуры?
•
В чем своеобразие исследовательского характера книги А.М.  Селищева?
•
Какими средствами создается А.М. Селищевым образ новой
речи?
•
В чем проявляется, по А.М. Селищеву, канцеляризация и
шаблонизация языка?
•
Каков вклад Е.Д. Поливанова в изучение советской словесной культуры?
•
Что говорил Г.О. Винокур о шаблонизации и канцеляризации современной ему словесности?
•
Каковы наиболее значимые исследования современной словесной культуры в 30—50е годы?
•
Как относилась культура этого периода к филологическим
исследованиям современной речи первого периода и почему?
•
Каковы достижения социолингвистического изучения современного русского языка в 60е годы?
•
Что сближает коллективную монографию под редакцией М.В. Панова с книгой А.М. Селищева? Что различает эти исследования?
•
Почему М.В. Панов придал русской разговорной речи статус
особого языка?
•
Каково отношение культуры третьего периода к филологическим исследованиям современной речи первого периода?
•
Каковы признаки филологической нерефлексивности четвертого периода?
•
Каковы характерные черты исследования В.З. Паперного
«Культура Два»?
•
В чем особенность эмигрантских исследований советской словесной культуры?
•
Что такое «тоталитарная модель» и как она проявляется в исследованиях (отечественных и зарубежных) советской словесной культуры?

62

Ритор, в отличие от поэта, языковая личность, проявляющаяся в прозе (в практической речи), а не в поэзии. Поэтому
А.А. Волков, например, определяет ритора и его речевую деятельность следующим образом: «Ритором называют человека, создающего влиятельные публичные высказывания. <...> Влиятельными
являются высказывания, которые организуют, объединяют и обучают общество. Публичными называются высказывания, предназначенные любому лицу, способному их оценить и использовать»
[Волков 1996: 7]. В применении к советскому обществу ритор — это
речевой представитель власти, речедеятель, ориентирующийся на
властные речевые нормативы.
Система советской публичной речевой деятельности складывалась из взаимодействия двух элементов — партии и масс. Чтобы
понять сущность и характер советского ритора, необходимо рассмотреть это взаимодействие. Принципы и формы соотношения партии
и масс сформулированы в ленинской книге «Что делать?». По
В.И. Ленину, результатом взаимодействия пролетариата и революционеров должна явиться партия.
Однако по социокультурному составу партия далека от пролетариата. Она дает ему язык, с помощью которого пролетариат и оказывается способным к самоосознанию. Сам этот язык создан в непролетарской интеллигентской среде и является частью непроле63

тарской («буржуазной») культуры. Члены партии, социалдемократы — интеллигенты, но в политическом и культурном плане от
интеллигенции стараются всячески откреститься, подчеркнуть типологическую (и речевую: интеллигенты — нытики, болтуны, фразеры и т.п.) разницу между партией и интеллигенцией в целях сближения с массами. Ленин так характеризовал интеллигенцию: «Влияние помещиков на народ не страшно. Обмануть скольконибудь
широкую рабочую и даже крестьянскую массу скольконибудь надолго
никогда им не удастся. Но влияние интеллигенции, непосредственно
не участвующей в эксплуатации, обученной оперировать с общими
словами и понятиями, носящейся со всякими «хорошими» заветами,
иногда по искреннему тупоумию возводящей свое междуклассовое
положение в принцип внеклассовых партий и внеклассовой политики, — влияние этой буржуазной интеллигенции на народ опасно. Тут,
и только тут есть налицо заражение широких масс, способное принести действительный вред, требующее напряжения всех сил социализма для борьбы с этой отравой» [Ленин 1956: 68].
Замысел Ленина состоял в том, чтобы революционная интеллигенция, организованная в партию, изменила свою ментальную и коммуникативную сущность: вместо рефлексии и разномыслия — дисциплина и единомыслие (что было реализовано в принципе демократического централизма). Для этой цели Ленин создавал партию
«нового типа» — организацию профессиональных революционеров.
Ближайший соратник Ленина Л.Д. Троцкий тоже видел принципиальное противоречие между риторамиинтеллигентами и массой. «Нельзя забывать, — писал он уже после конфликта со сталинской властью, — что в аппарате большевистской партии преобладала интеллигенция, мелкобуржуазная по происхождению и условиям
жизни, марксистская по идеям и связям с пролетариатом. Рабочие,
которые становились профессиональными революционерами, с головой уходили в эту среду и растворялись в ней. Особый социальный
состав аппарата и его командное положение по отношению к пролетариату — и то и другое — не стихийность, а железная, историческая необходимость — были не раз причиной шатаний в партии и
стали в конце концов источником ее вырождения» [Троцкий 1995:
277—278]. То, что Троцкий называет «вырождением» и что для него —

64

интеллигента — таковым и было, явилось реализацией ленинской
идеи изживания интеллигентской логосферы. Этот процесс проявлялся в модификации принципа демократического централизма в
речевой практике и в репрессиях по отношению к профессиональным революционерам в практике социальной. Новую же, собственно советскую интеллигенцию власть проектировала уже в соответствии с принципами новой логосферы. Н.И. Бухарин так говорил
об этом: «Нам необходимо, чтобы кадры интеллигенции были натренированы идеологически на определенный манер. Да, мы будем штамповать интеллигентов, будем вырабатывать их, как на фабрике»
[Бухарин 1925: 5].
Именно из профессиональных революционеров начала формироваться фигура советского риторапрофессионала. «Ленин определяет «профессионального» революционера несколькими терминами —
вождь, агитатор, пропагандист. Одна из основных его функций —
выражение классового сознания, т.е. производство теоретического,
неспецифического дискурса. Одной из основных задач партии Ленин провозглашает формирование, воспитание «профессиональных
агитаторов» из рабочих» [Ямпольский 1997: 59].
ОР для разных этапов истории советской культуры был в главном единым. Вожди — Ленин и Сталин — представляли в образцовом виде всю систему риторической деятельности советского общества и являлись, по существу, воплощением советского риторического идеала. По характеру деятельности, по риторическому амплуа
советский ритор был прежде всего пропагандистом и агитатором,
что определялось пропагандистским характером советской риторики. А поскольку в советской гомилетике проповедническая речь
была вытеснена пропагандистской, советский ритор часто представал не только пропагандистом, но и учителем жизни, проповедником. Партия и в структуре, и в функционировании стремилась к обеспечению единства семантической информации, и это осознавалось
ею как конституирующий принцип: «П. н. т. (партия нового типа;
слова в цитате выделены автором. — А.Р.) есть организованный отряд рабочего класса, спаянный единством воли, единством действий,
единством дисциплины, одинаково обязательной для всех членов
партии. П. н. т. есть высшая форма организации рабочего класса,

65

руководящая всеми остальными его организациями. Она является
воплощением связи передового отряда рабочего класса с рабочим классом, с широкими массами трудящихся. П. н. т. строится на началах
демократического централизма» [БСЭ 1955 Т. 32: 175].
Таким образом, коммуникативная система советского общества
имела иерархическое строение. Ее репрезентативная структура может быть изображена в виде пирамиды (рис. 1).

Вождь

Высшее
руководство
(вожди, ЦК)

Партработники

Партийные массы

Рабочий класс

Массы

Рис. 1

Пирамида показывает не только иерархию советской семиотической культуры, но и источники, и направление (к вершине) формирования советского образа ритора и риторического идеала.
Для понимания принципов функционирования этой системы
воспользуемся метафорой Э. Канетти (слова в цитате выделены автором. — А.Р.):
«Нет более наглядного выражения власти, чем действия дирижера. Выразительна каждая деталь его публичного поведения, всякий его жест бросает свет на природу власти. <...>
Дирижер стоит. <...> Он стоит в одиночестве. Вокруг сидит оркестр, за спиной сидят зрители, и он один стоящий во всем зале. Он —

66

на возвышении, видимый спереди и сзади. Оркестр впереди и слушатели позади подчиняются его движениям. Собственно приказания
отдаются движением руки или руки и палочки. Едва заметным мановением он пробуждает к жизни звук или заставляет его умолкнуть.
Он властен над жизнью и смертью звуков. Давно умерший звук воскресает по его приказу. Разнообразие инструментов — как разнообразие людей. Оркестр — собрание всех их важных типов. Их готовность слушаться помогает дирижеру превратить их в одно целое,
которое он затем выставляет на всеобщее обозрение.
Работа, которую он исполняет, чрезвычайно сложна и требует
от него постоянной осторожности. Стремительность и самообладание — его главные качества. На нарушителя он обрушивается с
быстротой молнии. Закон всегда у него под рукой в виде партитуры.
У других она тоже имеется, и они могут контролировать исполнение, но только он один определяет ошибки и вершит суд, не сходя с
места. <...>
Слушатели обязаны сидеть тихо, это так же необходимо дирижеру, как и подчинение оркестра. <...> Пока он дирижирует, никто
не двигается с места. Когда он заканчивает, положено аплодировать.
<...> На его долю выпал древний триумф победителя. Величие победы выражается в силе овации. Победа и поражение стали формами,
в которых организуется наша душевная жизнь. Все, что по ту сторону победы и поражения, не берется в расчет, все, что еще есть в
жизни, превращается в победу и поражение.
Во время исполнения дирижер — вождь всех собравшихся в зале.
Он впереди и спиной к ним. <...>
Зорким взглядом он охватывает весь оркестр. Каждый оркестрант чувствует и знает, что он его видит, но еще лучше слышит.
Голоса инструментов — это мнения и убеждения, за которыми он
ревностно следит. Он всеведущ, ибо если перед музыкантами лежат
только их партии, то у дирижера в голове или на пульте вся партитура. Он точно знает, что позволено каждому в каждый момент.
Он видит и слышит каждого в любой момент, что дает ему свойство вездесущности. Он, так сказать, в каждой голове. Он знает,
что каждый должен делать и делает. Он, как живое воплощение законов, управляет обеими сторонами морального мира. Мановением
руки он разрешает то, что происходит, и запрещает то, что не дол67

жно произойти. Его ухо прощупывает воздух в поисках запретного.
Он развертывает перед оркестром весь опус в его одновременности
и последовательности, и, поскольку во время исполнения нет иного
мира, кроме самого опуса, все это время он остается владыкой мира»
[Канетти 1997: 421—424].
Э. Канетти описывает музыкальную и социальную иерархическую семиотическую организацию, идентичную представленной нами
выше речевой структуре советского общества. Описание Э. Канетти также можно представить в виде пирамиды (рис. 2).

Дирижер

Музыкантысолисты

Прочие
оркестранты

Музыкальные
инструменты

Музыкально
образованные слушатели

Прочие слушатели

Рис. 2

Метафора Э. Канетти, как видно при сопоставлении пирамид,
показывает семиотическую организацию иерархически структурированного общества. В такой организации Р. Медведев видит суть
«сталинизма»: «Сталин стоял на вершине целой пирамиды более
мелких диктаторов. Он был главным бюрократом над сотнями тысяч других бюрократов» [Медведев 1989: 196]. Интересное наблюдение делает в своих записных книжках советский писатель П. Павленко: «Говорят — галерея писателей. Писатели стоят не плечо к

68

плечу, а в виде пирамиды. Если я не обопрусь на чьито плечи, значит, я самый нижний. Гений — тот, кто завершает вершину пирамиды» [Павленко 1954: 136].
Аудитория (слушатели) строит ОР (образ музыканта) на материале деятельности вождей и аппарата (дирижера и оркестра). Речевая структура советского (тоталитарного) общества не только точно описывается сравнением с симфоническим оркестром под руководством дирижера. В этом сходстве — общий принцип устройства
советской культуры.
Указанный принцип очень точно почувствовал Андрей Платонов. В одном из его писем говорится: «Дирижер поднял палочку —
низовые рабочие с пеной у рта из кожи лезут, коллективизируют»
(цит. по: [Перхин 1997: 18]).
Стремление к единству семантической информации стало принципом советского семиозиса и охватило все сферы жизни общества.
Универсальность пирамидальной иерархической структуры для
советской словесной культуры отмечена М. Вайскопфом: рассматривая «сталинскую риторическую технологию», он утверждает, что она
«соответствовала организационной модели большевизма, исходно
строившегося, — по крайней мере в теории — как унифицированная
структура однородных расходящихся ячеек, управляемых из общего центра» [Вайскопф  2001: 50]. Эта «организационная модель» —
принцип демократического централизма.

Вопросы
•
Какова функция партии по отношению к массе?
•
В чем состоит противоречие между интеллигентами и массой?
•
Как Ленин и его соратники решали это противоречие?
•
Как соотносилось единство ОР для разных этапов советской
истории с единством семантической информации в советской
культуре?
•
Как «пирамидальность» (иерархичность) семиотической
структуры советской культуры обеспечивала единство семантической информации?
•
Почему «пирамидальность» является общим принципом устройства советской культуры?

69

Советская риторика имела довольно странную, на первый
взгляд, особенность: она обладала очень высокой значимостью в
культуре и — одновременно — не поощряла, а чаще и запрещала разработку риторической теории и соответствующего учебного предмета (исключение — 20е годы).
В самом деле, советская культура с полным основанием может
быть названа пропагандистской: с самого своего зарождения и до
конца она с особым и повышенным вниманием относилась к агитационнопропагандистской деятельности (возникает и термин для
ее обозначения — «Агитпроп»), часто даже в ущерб другим видам
деятельности. Пропагандой были охвачены все стороны жизни общества — политическая, профессиональная, научная, литературы и
искусства, бытовая. В качестве примеров можно указать на такие
сугубо риторические, агитационнопропагандистские факты, как
политические кампании (бо´льшая часть борьбы с «уклонами» и
под.), «движения» (стахановское и т.п.), научные кампании (типа
деятельности акад. Т.Г. Лысенко), социалистический реализм в искусстве, товарищеские суды и т.п. Результат любой деятельности
ценился, прежде всего, с точки зрения Агитпропа. Система советской словесности соответственно была ориентирована на пропагандистскую речь. Гомилетика, как уже говорилось, исчерпывалась
пропагандой. Учитывая сказанное, советскую культуру можно назвать риторичной (риторичной была и поэтика социалистического
реализма).
Этому размаху риторической практики совершенно не соответствовало состояние риторической теории и педагогики. В 20е годы,
правда, развивалась и теория, и обучение риторике. Но с 30х годов
эта деятельность была остановлена, в школах предмет риторики был
запрещен.
Ввиду такого положения основные категории советской риторики остались неразработанными и описанными лишь эмпирически (в этом, вероятно, нужно видеть одну из причин гибели советской культуры). Поэтому советский риторический идеал и ОР при70

ходится выявлять и восстанавливать — они существуют имплицитно. Но некоторые эмпирические сведения, содержащиеся во множестве практических руководств для агитаторов, пропагандистов,
лекторов (носивших, как было сказано, формальный, неконструктивный и даже агитационнопропагандистский характер), все же
имеются, и их нужно рассмотреть, так как они дают некий автопортрет советского ритора.
Довольно подробная библиография по советской теоретической
и нормативной риторике содержится в работах [Граудина, Миськевич, 1989; Сычев, 1995]. Обязательными свойствами советского ритора считались: партийность, коммунистическая убежденность,
правдивость, искренность, народность, оптимистичность, революционная страстность, боевитость, простота, скромность. Этот список дает идеальную нормативную картину советского ОР, он характеризует не просто ритора, но риторабольшевика.
В подтверждение можно указать, например, и на то, как воспринимался Ленин — политик и оратор — соратниками. Они характеризовали его как свой риторический идеал тем же набором качеств.
Пожалуй, наиболее пристально всматривался в фигуру Ленина
взглядом и соратника, и ученика, и продолжателя Сталин. В этом
отношении интересна его речь «О Ленине» (1924 г.), в которой он
охарактеризовал «некоторые особенности Ленина как человека и как
деятеля» [Ленин, Сталин 1935: 3].
Речь состоит из восьми разделов, в каждом из которых говорится о какойлибо одной «особенности». В первом разделе («Горный
орел») говорится о письме, полученном Сталиным от Ленина. Особо подчеркивается, что письмо простое (но и «содержательное», и
«смелое», с «ясным и сжатым изложением»). «Это простое и смелое
письмецо еще больше укрепило меня в том, что мы имеем в лице Ленина горного орла нашей партии» [Ленин, Сталин 1935: 4]. Метафора в восточном вкусе здесь нужна для контрастного акцентирования качества простоты. Кроме того, говорится и о боевитости («смелая бесстрашная критика»).
Второй раздел («Скромность») — об особенности, связанной с
предыдущим качеством (слова выделены нами. — А.Р.): «...простота и скромность Ленина, это стремление остаться незаметным или,

71

во всяком случае, не бросаться в глаза и не подчеркивать свое высокое положение, — эта черта представляет одну из самых сильных
сторон Ленина, как нового вождя новых масс, простых и обыкновенных масс глубочайших «низов» человечества» [Ленин, Сталин
1935: 4].
Третий раздел («Сила логики») — о собственно речи Ленинаоратора, о его логосе. О «непреодолимой силе логики в речах Ленина»
Сталин говорит словами «делегатов», приводит мнение аудитории,
на которую эта логика воздействует. т.е. имеется в виду ОР, а не
личные впечатления: «Я помню, как говорили тогда многие из делегатов: «Логика в речах Ленина — это какието всесильные щупальца, которые охватывают тебя со всех сторон клещами и из объятий
которых нет мочи вырваться: либо сдавайся, либо решайся на полный провал». Я думаю, что эта особенность в речах Ленина является самой сильной стороной его ораторского искусства» [Ленин, Сталин 1935: 5]. Конечно, это свойство Ленинаоратора, но в еще большей мере это свойство большевистской риторики — о силе логики
Сталина говорили немало, и она, совмещенная с простотой и ясностью, была действительно «непреодолима». «Часто слушая Сталина, — писала тов. Землячка, — поражаешься непреодолимой логике,
чеканности его речи, устремленности и идейной насыщенности его
слова. Такие речи мы слышали только от Ленина <...> Они легко воспринимаются в массах, направляют деятельность миллионов людей»
[Ефимов 1950: 11]. «Непреодолимая сила логики, необычайная сила
убеждения, кристальная ясность мысли Ленина и Сталина определяют особенности их языка» [Ефимов 1950: 7]. Такая логика — это
коммунистическая убежденность, убежденность в марксистсколенинской теории, обладавшей простотой и объяснительной силой
позитивизма. Отметил в этом разделе Сталин также и «понятность»
ленинской речи (это качество, производное от простоты и ясности),
и ее «вдохновенность», т.е. революционную страстность.
Четвертый и пятый разделы сталинской речи — «Без хныкания»
и «Без кичливости». Здесь он, противопоставляя Ленина «хныкающим интеллигентам», говорит о его боевитости (не увлекаясь победой, добить противника) и оптимистичности («вера в свои силы, вера
в победу»).

Очень важен шестой раздел речи — «Принципиальность». Суть
этого свойства — верность «коренным интересам пролетариата»,
т.е. классовому сознанию. Это партийность. «Ленин <...> высоко держал знамя партийности, <...> воюя против всех и всяких антипартийных течений, <...> отстаивая партийность <...>. Известно, что
в этом споре за партийность Ленин оказался потом победителем»
[Ленин, Сталин 1935: 6]. Ср.: «Специфика политических речей
В.И. Ленина и речей его ближайших соратников определялась прежде всего партийностью, идейной направленностью, убежденностью
в правоте марксизма» [Граудина, Миськевич 1989: 190].
В седьмом разделе («Вера в массы») говорится о ленинском
принципе «учиться у масс», о вере в «творческие силы пролетариата» [Ленин, Сталин 1935: 7], т.е. о народности.
Последний, заключительный раздел речи — «Гений революции».
Здесь говорится о поведении Ленина в экстремальных, революционных ситуациях. «В дни революционных поворотов он буквально
расцветал, становился ясновидцем» [Ленин, Сталин 1935: 8]. Сталин вспоминает, как в подобной ситуации «лицо Ленина озарилось
какимто необычайным светом. Видно было, что он уже принял решение» [Ленин, Сталин 1935: 9]. Здесь описывается сочетание двух
необходимых для большевикаритора качеств — твердости, присутствия духа, железной воли и революционной страстности.
Таким образом, в облике Ленина Сталин видит все те необходимые и достаточные черты, которые образуют (с точки зрения советской риторики) нормативный ОР. Заметим: образ именно ритора, а
не только оратора. У Сталина говорится о проявлениях Ленина в
разных формах и видах речи — в письменной (эпистола, документ)
и устной (беседа, ораторская речь, политический лозунг, пропаганда, управленческая речь). Конечно, нужно учитывать и личные качества риторов — Ленина и Сталина, но очевидно, что существовал
некий норматив, на который и ориентировались риторыбольшевики. Существование такого норматива, типа риторабольшевика отметил Троцкий: «Революционеры сделаны в последнем счете из того
же общественного материала, что и другие люди. Но у них должны
быть какието резкие личные особенности, которые дали возможность историческому процессу отделить их от других и сгруппиро73

вать особо. Общение друг с другом, теоретическая работа, борьба
под определенным знаменем, коллективная дисциплина, закал под огнем опасностей постепенно формируют революционный тип. Можно с полным правом говорить о психологическом типе большевика в
противоположность, например, меньшевику. При достаточной
опытности глаз даже по внешности различал большевика от меньшевика, с небольшим процентом ошибок» [Троцкий 1990 Т. 2: 243].
Перечень свойств советского ритора можно, в соответствии с
триадой ОР, разделить на три группы. Так, правдивость, искренность, народность, простота, скромность — это в основном свойства
этоса. Революционная страстность, боевитость, оптимистичность
характеризуют пафос. Коммунистическая убежденность (а также
простота и правдивость собственно речи) — это логос советского
ритора. Особое место в составе ОР принадлежит партийности.

Партийность характеризует советский ОР в целом, реализуясь и в этосе, и в пафосе, и в логосе. Партийность — свойство, цементирующее советский ОР, его конституирующее качество. «Один
из основных признаков советского политического красноречия — его
открытая, подчеркнутая партийность» [Граудина, Миськевич
1989: 202].
Партийность присуща всей советской словесной культуре —
партийноправительственной словесности (и документам в том числе), литературе и искусству, науке, школе, массовой информации,
частнобытовой сфере общения. Принцип партийности словесной
культуры был сформулирован и разработан Лениным в статье
«Партийная организация и партийная литература». Партийность —
обязательная составляющая всех советских произведений речи, то
общее и принципиально важное, что делает произведение речи советским.
Партийность — качество, придающее знанию и его речевому воплощению пропагандистский характер. Содержание речи, речевое
мышление становятся риторичными, риторичность определяет всю
словесную культуру, подавляя в ней логический и поэтический ком74

поненты и придавая ей моральноучительный, назидательный характер. На это свойство современной словесной культуры, сформированное еще в советское время, обратил внимание В.В. Колесов:
«Риторическая форма мысли, указывающая на отношение содержания речи к действительности, есть естественная форма внушения
уже известного слушателю (читателю) простейшим методом эмоциональноэкспрессивного давления. Тем она и отличается от логической или поэтической формы мысли. Но моральная сторона дела
присутствует обязательно; это как бы оправдание притязаний на
законность публичного поучения посредством упрощенных риторических штампов» [Колесов 1999: 231—232].
Партийность характеризует как советский ОР в целом, так и
каждую его составляющую в отдельности. Как обязательное конститутивное качество советского ОР партийность (советская, коммунистическая) отсутствует у врагов. ОР без партийности — образ
врага. Более того, каждое качество советского ОР без партийности
становится качеством врага (потенциального или действительного):
коммунистическая убежденность без партийности — это оппортунизм, ревизионизм, уклонизм; правдивость — объективизм (чаще буржуазный); искренность — болтовня, самокопание, глупость, потеря
бдительности; народность — стихийность, самотек; оптимистичность — прекраснодушие, фразерство; революционная страстность —
болезнь левизны, партизанщина, экзальтация, истерия (чаще мелкобуржуазная); боевитость — агрессивность; простота и скромность —
лицемерие.
Таким образом, партийность служит своего рода семиотическим
разграничителем культурных категорий «свой» и «чужой». В партийных кругах человек идентифицировался, оценивался и критиковался в первую очередь с точки зрения партийности. Показательны в этом отношении записанные Ф. Чуевым мемуарные высказывания В.М. Молотова, одного из виднейших и опытнейших
партийных функционеров и государственных деятелей. Молотов,
характеризуя общественнозначимое лицо, устанавливает прежде
всего степень его партийности, вводя своеобразную градацию этой
категории: положительная, отрицательная и смешанная (слова в
примерах выделены нами. — А.Р.) [Чуев 1991].

75

Примеры положительной оценки. О Звереве: А Зверев молодец.
За это его ценю. Способности у него, безусловно, были, партийность
была. Он чувствовал, что это надо для революции, для партии, что
без этого не обойтись. О Тевосяне: Очень честный, культурный, последовательный сторонник Ленина—Сталина. О СкворцовеСтепанове: Он ярый ленинец и за Сталина был <...> Грамотный человек и очень крепкий старый большевик. О Косыгине: Косыгин —
честный человек, глубоко партийный. Лучше других. Об Ульбрихте: Он преданный коммунист, сознательный товарищ, но немного прямолинейный.
Примеры отрицательной оценки. О Павлове: Павлов — ничего в
нем партийного нет, но служака неплохой <...> беспартийного
типа человек <...> но честный служака, никаких у него связей таких не было <...>. Я его вышиб из Министерства иностранных дел.
О Берии: Он даже не карьерист, но, так сказать, не просто карьерист, поскольку он не отвечает большинству вопросов большевистской точки зрения <...> Это человек беспринципный. И не коммунист. Я считаю его примазавшимся к партии. Я считаю, что
Берия перерожденец, что это человек, которого нельзя брать всерьез, он не коммунист, может быть, он был коммунистом, но это
перерожденец, это человек, чуждый партии. Здесь интересно привести из того же источника характеристику Берии Хрущевым, который усилил отрицательную оценку Молотова: После меня вскоре
выступил Хрущев. Он со мной полемизировал: «Молотов говорит, что
Берия перерожденец. Это неправильно. Перерожденец — это тот,
который был коммунистом, а затем перестал быть коммунистом. Но Берия не был коммунистом! Какой же он перерожденец?»
Хрущев пошел левее, взял левее. Я и не возражал, не отрицал. Это,
наверно, правда была. О Хрущеве: Хрущев — он, безусловно, реакционного типа человек, он только примазался к Коммунистической
партии. Он не верит ни в какой коммунизм, конечно; Хрущев был
правый человек <...> Хрущев — правый человек, насквозь гнилой;
Хрущев по существу был бухаринец; Хрущев, типичный антиленинец; Хрущев, он же сапожник в вопросах теории, он же противник марксизмаленинизма, это же враг коммунистической революции, скрытый и хитрый, очень завуалированный. О Медуно76

ве: Медунов — вы на него посмотрите, что в нем коммунистического?
Примеры смешанной оценки. О Дзержинском: Дзержинский при
всех его хороших, замечательных качествах <...> при всей своей верности партии, при всей своей страстности, не совсем понимал
политику партии. О Якове Сталине: Был ли Яков коммунистом?
Наверное, был коммунистом, но эта сторона у него не выделялась. О Василии Сталине и его окружении: Василий — тот был
болееменее боевым коммунистом, не то что коммунистом, а
советским гражданином военного направления, бойцом Советской Армии. <...> сам он — малоразвитый человек в политическом
отношении. А что касается окружения его — окружение ненадежное, малопартийное во всяком случае. И он был малопартийным.
О Кирове и его окружении: Киров был больше агитатор. Как организатор он слаб. Вокруг него были и правые нередко. Он в этом не
очень хорошо разбирался. Вторым секретарем у него был Чудов.
А это правый человек. Он потом, конечно, погорел. О Ворошилове и
его окружении: Ворошилов был с художниками. А художники в основном беспартийные тогда были. <...> Они сами не вредные, но
вокруг них всякой шантрапы полосатой полно. <...> Он всегда выступал за линию партии, потому что из рабочих, доступный человек, умеет выступать. Неиспачканный, да. И преданность Сталину
лично. Преданность его оказалась не очень крепкая; Ворошилов слабый был в теории. Он немножко с правинкой был, как и Калинин.
О своем окружении на даче: <...> тут разные бывают люди. Большинство — недостаточно сознательные в смысле коммунизма.
О Маленкове: Его первый недостаток заключался в том, что он сразу попал в руки правых по политическим вопросам, а вовторых,
вел себя не как настоящий член ЦК, когда он сделался Председателем Совмина.
Партийность — оценочное качество (отсюда партийный, малопартийный, беспартийный). Любые варианты отношения к жизни,
кроме партийного, оценивались как отрицательные (отсюда понятие уклона — левого, правого). Партийная оценка человека вошла и
в документ. В служебной характеристике (сам жанр этого документа был вызван к жизни прежде всего необходимостью удостовере77

ния лояльности человека) обязательно отмечалось — как принципиально важное — качество «политическая грамотность» или его
отсутствие, сама же характеристика подписывалась парторгом вне
зависимости от членства в партии характеризуемого.
Теоретическое содержание понятия партийности сводилось к
следующему. Партийность — принадлежность материализма в отличие от объективизма [Ленин. Полн. собр. соч. Т. 1: 418—419].
Партийность обладает классовой природой и является своего рода
«классовым» методом познания [Ленин. Полн. собр. соч. Т. 17: 23].
Отсюда партийность — это всегда пропаганда, так как марксист,
познавая объективный мир, должен непременно быть действенным —
отстаивать свою точку зрения в борьбе с другими, убеждать в своей
правоте, вести за собой свой класс. Поэтому, естественно, пропаганда, будучи партийной, лежит в основе не только познания, но и просвещения, школы [Ленин. Полн. собр. соч. Т. 41: 336]. Это означает,
что партийность обладает прагматическим характером. В «Материализме и эмпириокритицизме» Ленин четко отграничивает партийность от объективной истины. Прагматический характер партийности позволяет трактовать ее как оценку. По Г. Клаусу, «партийность —
это оценка (здесь мы понимаем оценку в очень широком смысле)
событий, суждений и теорий с позиций определенного класса» [Клаус 1967: 103]. Оценка, которую формирует партийность, относится
прежде всего к человеку, шире — к человеческому миру, она антропоцентрична, и уже через человека — к объективной действительности [Клаус 1967: 105]. Отсюда следует, что партийность — это
функция языка и мышления, функция речемыслительная, она присуща в первую очередь языковой личности, партийному ритору.
«Очевидно, что партийность в языковом выражении является результатом партийного образа мышления. Поэтому из характера языкового выражения можно сделать некоторые выводы относительно
партийного характера мышления» [Клаус 1967: 119]. Являясь речемыслительной функцией ритора, партийность оказывается и нормативом, т.е. входит в ОР, конструирует его: «Партийность не выражается, конечно, всецело в отборе объектов, на которые направляются мысли, но и в способе соединения мыслей, в совокупности
чувств, волеизъявлений, мотивов и т.д. Через эти эмоции оказыва78

ется влияние на осознанную или неосознанную партийность мышления и языка» [Клаус 1967: 120]. Партийность — проводник идеологии, но не ее непосредственная реализация в речи. Идеология, в
частности марксистская, может иметь различные истолкования (ревизионизм и пр.). Партийность же является средством нейтрализации, уничтожения самой возможности инотолкования идеологии.
Она обеспечивает единство толкования идеологии через сведение
всего многообразия идеологических текстов к партийному документу. Ленин писал: «Для определения же грани между партийным и
антипартийным служит партийная программа, служат тактические резолюции партии и ее устав, служит, наконец, весь опыт международной социалдемократии, международных добровольных союзов пролетариата, постоянно включавшего в свои партии отдельные элементы или течения, не совсем последовательные, не совсем
правильные, но также постоянно предпринимавшего периодические
«очищения» своей партии» [Ленин. Полн. собр. соч. Т. 12: 103].
«Опыт» с помощью принципа партийности контролируется, корректируется, «очищается» и представляется в виде документа.
Таким образом, партийность — это взгляд на объект с точки зрения нормативного (желательно последнего по времени) партийного документа. Она исключает личную оценку или интерпретацию.
М.Л. Гаспаров определил эту категорию как «последовательное
выражение (в литературном произведении) системы идей, не самостоятельно выработанной автором, а заимствованной со стороны»
[Дороги культуры 1992: 131]. Оценка формируется коллективно
классом. Партийность — это модальность речи и речевого поведения, жестко заданная партийным документом и исключающая поэтому любую другую модальность (в соответствии со стилистикой документа, основанной на принципе однозначности истолкования содержания текста). Текст, обладающий партийностью, рассчитан, таким
образом, на однозначность интерпретации (см. Приложение 2).
Принцип партийности — главный критерий оценки и интерпретации произведений словесности в советской культуре. Контроль
за соблюдением этого принципа осуществлялся цензурой. Е. Добренко обратил внимание именно на это качество советской цензуры —
слежение за реализацией партийности как комплексного семиоти79

ческого принципа, а не только политический контроль над словом:
«Многочисленные документы открытых в постсоветскую эпоху
партийных архивов показывают механизм принятия цензурных решений: политический механизм цензуры все больше принимает эстетические формы, сливаясь с фундаментальной эстетической категорией соцреализма и соцреалистического творчества — принципом партийности» [Добренко 1999: 482]. Кроме того, советская
цензура представляла собой не только социальный механизм контроля над публичной речью, являлась не только внешним правилом словесности, но и внутренним, входящим в ОР (и писателя),
формирующим стиль (слова выделены автором. — А.Р.): «...цензура необходима <...> уже не как внешняя автору величина, а как
внутренняя, как важнейшая часть его «творческой личности». Не
следует поэтому преувеличивать заслуги и роль Главлита в истории советской литературы, по крайней мере, в классический период ее истории. Главлит — лишь механизм переналадки соцреалистического механизма «отражения и переделки жизни», показывающий градус соответствия/отклонения функционирования писателя
функциям советской литературы. <...> для советского писателя не
может быть «проблемы цензуры», ибо в той мере, в какой цензурирование превращается из составной части «творческого акта» советского писателя во внешнюю для него проблему (или, того более, в
преграду), он перестает быть советским писателем в прямом смысле слова» [Добренко 1999: 12]. Это значит: партийность — основа
советского ОР.
Партийность — это свойство, формирующее советскую логосферу. Она реализуется: 1) в этосе как совокупность условий, обеспечивающих единство семантической информации (принцип демократического централизма); 2) в пафосе как система оценок, обеспечивающая правильное в семантическом отношении порождение
текста, обладающего партийностью; 3) в логосе как система отработанных, даже клишированных языковых и речевых средств, обеспечивающих реализацию смысла пафоса на условиях этоса.
В советской философии и риторике понятие партийности далеко от определенности. Это объясняется тем, что ленинские слова о
документном критерии партийности подменялись пропагандист80

скими формулировками о народе, массах, рабочем классе — логическая форма речемысли вытеснялась риторической.
Партийность — вполне реальная и функционально значимая
категория советской логосферы. Она реализует советскую риторическую форму речемысли, подменяющую и вытесняющую логическую и поэтическую формы, поскольку Ленин сформировал принцип партийности в качестве единого для всей речевой деятельности
общества. И это определило специфику советской логосферы, ее
риторичность. Но, с другой стороны, риторичность присуща любому роду речемысли — и логическому, и поэтическому. В логической
форме речемысли есть своя риторичность (как модальность), задаваемая не классами, а, скажем, научными школами. В поэтической
форме — своя, задаваемая, например, литературными школами. И в
этом смысле Ленин был прав: речи без «партийности» нет. Но
«партийность» (как риторическая модальность) в разных формах
логосферы должна быть своя, причем она не должна поглощать эти
формы. Риторичность может быть поэтической, логической и собственно риторической, но без нее речи быть не может. Советская же
словесная культура, построенная в соответствии с принципом единства семантической информации, категорию партийности (риторической модальности речи) сделала главным инструментом этого
единства.

Вопросы
•
В чем состоит пропагандизм советской культуры?
•
Каковы причины негативного отношения к риторике советской культуры, несмотря на ее риторичность?
•
Каков состав обязательных свойств советского ОР?
•
В чем проявлялся пропагандистский характер партийности?
•
Какова роль принципа партийности в советском ОР?
•
Как реализуется партийность в этосе, пафосе и логосе ОР?
•
Почему партийность была необходима советской словесной
культуре и ОР?

81

Партийность в этосе проявляется в деятельности по организации условий коммуникации, задаваемых аудиторией. Так формируется этический облик ритора и вся система взаимоотношений
ритора и аудитории. Речь, отвечающая нормативам этоса, признается уместной и, следовательно, эффективной. То есть в советском
этосе категория партийности выступает как уместность речи.
Уместность речи и речевого поведения реализуется, вопервых,
в риторической этике, в этическом аспекте ОР, вовторых, в системе риторических взаимоотношений ритора и аудитории. Все это и
составляет систему условий речи, т.е. этос.

Как уже указывалось, советский этос был организован в
соответствии с принципом демократического централизма. Этот
принцип предусматривал определенный вариант сочетания и соотношения известных социальных организационных структур —
авторитаритарности и демократии. «Демократия и авторитарность
(односторонняя властность, доминирование управляющих над управляемыми) — полярно противоположные моменты организованной деятельности любой социальной системы. В норме они образуют гармоничное сочетание, в котором ситуационно преобладает
один или другой момент. Абсолютная демократия (без какой бы
то ни было примеси авторитарности) является такой же организационной аномалией, как и абсолютная авторитарность (без всякой
демократии). Они могут встречаться в общественной жизни именно как аномалии, извращения, организационные уродства (в первом случае это анархия, во втором — тоталитарность)» [Курашвили
1989: 468].
Принцип демократического централизма был разработан для
организации партии и определял ее структуру и функционирование. Но партия в СССР стала правящей и единственной, т.е. оказалась структурным и функциональным социальным образцом, по82

этому принцип демократического централизма распространился на
весь советский социум.
Отметим некоторые существенные черты речевой организации
советской культуры. Прежде всего: решающий, главный элемент
советского этоса — централизм, демократия не столько ограничивает его, сколько дополняет и «аранжирует» (формами и жанрами
речи). Это соотношение было заложено в большевистском этосе с
самого его основания, возникновения, связанного с деятельностью
по созданию партии «нового типа» Ленина. Вот интересное свидетельство Троцкого: «Революционный централизм есть жесткий, повелительный и требовательный принцип. В отношении к отдельным
людям и к целым группам вчерашних единомышленников он принимает нередко форму безжалостности. Недаром в словаре Ленина
столь часты слова: непримиримый и беспощадный. Только высшая
революционная целеустремленность, свободная от всего низменноличного, может оправдать такого рода личную беспощадность»
[Троцкий 1990 Т.1: 187].
Именно демократический централизм главным образом обеспечивал принципиально важное для советской культуры единство семан
тической информации, формировал условия для осуществления этого
единства (и в производстве речи, и в герменевтических процедурах).
Кроме того, принцип демократического централизма формировал советскую жанровидовую систему речи (съезды, конференции, пленумы, собрания и т.п.). Этот принцип кодифицировался уставом, формулируясь и уточняясь на всем протяжении существования культуры. Это говорит о его принципиальной культурной значимости.
Перейдем к филологической интерпретации этого понятия.
Принцип демократического централизма с этой точки зрения является общим принципом устроения коммуникации и речевой деятельности. Ю.В. Рождественский отмечает: «При основании РСДРП
В.И. Ленин назвал принцип демократического централизма в качестве основной нормы партийной жизни. Являясь комплексным (одновременно юридическим, этическим, риторическим и т.п.), он составляет организационный принцип партии нового типа и в этом
качестве служит основой регламентации совещательной речи в различных органах Советской власти и общественных организациях.

83

Принцип демократического централизма, отдавая ей предпочтение перед другими видами речи (что делает совещательную основой советской демократии), вместе с тем влияет не только на другие виды — показательную, судебную, пропагандистскую, учебную,
но и на управление ими. Это влияние распространяется также на
организацию и отбор документов (что делает ведущим типом документальной речи протокол), книжных и журнальных публикаций,
на организацию речи в массовой информации и информатике. Под
словами «влияет на организацию» следует понимать именно участие в организации данного вида речи. Например, нецелесообразно
вводить демократический централизм в школе, чтобы учащиеся
определяли состав заданий и регламент урока. А вот на всех обсуждениях учебных предметов — от школьного педсовета до заседаний
в Академии педагогических наук, где применяется совещательная
речь, — принцип демократического централизма действует по праву. Применяемый первоначально в практике партийного строительства, а затем распространенный на другие формы совещательной
речи, он позволяет разумно ее организовать (избавиться от митинговой стихии, с одной стороны, и от «давления авторитетов» на принятие решения — с другой), превратить разрозненных людей в спаянный общим делом коллектив» [Рождественский 1985: 11—12].
Таким образом, филологически демократический централизм —
это принцип сочетания видов словесности в советской культуре.
Исторически он проявляется в различном «удельном весе» этих
видов. Этот принцип реализуется в правилах соотнесения в различных публичных ситуациях устноречевой ораторской стихии со стихией письменноделовой. Устноречевая стихия воплощается в ораторской практике, главным образом в совещательной речи, которая
необходима для выработки коллективных решений, для организации выборов сверху донизу. Дискуссия, полемика, обсуждение, критика в широком смысле (проработка и самокритика в том числе) —
формы этой речевой демократии. Принцип подчинения меньшинства большинству возник из этой ораторской митинговой стихии.
Письменноделовая стихия воплощается в документе как виде словесности, управляющем деятельностью. Документ необходим для
централизованного руководства массами, для становления партий84

ной дисциплины и контроля над ней, для исполнения демократически выработанных решений. В разных речевых ситуациях, в зависимости от жанровидовых форм публичной речи (митинг, демонстрация, собрание, совещание, конференция, пленум, съезд и др.),
роль и «удельный вес» этих компонентов могли изменяться. Но при
этом документный компонент был более важен и не мог становиться абсолютно ритуальным, как ораторский компонент.
Итак, советская этически совершенная речь, выстроенная в соответствии с принципом демократического централизма (реализующем в этосе принцип партийности) должна была отвечать двум
условиям.
Вопервых, она должна была пройти обсуждение, хотя бы формальное, и получить одобрение большинства. Другими словами, она
должна была пройти партийную цензуру. Причем партийная цензура носила превентивный характер, поэтому речь, становящаяся
публичной, т.е. допускаемая к аудитории, уже в силу этого обладала партийностью и потому приобретала влиятельность.
Вовторых, речь аксиологически и функционально приобретала статус документа и соответственно воспринималась аудиторией.
Формально это, как правило, реализовалось соответствующим удостоверяющим реквизитом (виза, подпись, печать, резолюция и т.п.).
Поэтому советская этически совершенная речь 20х и особенно
30х годов — это всегда речь не с индивидуальным, а с коллективным авторством (по крайней мере, мнение автора должно быть обсуждено и согласовано). Разумеется, здесь мы говорим об идеальной (с точки зрения советского этоса) речи, в действительной же
речевой практике встречались разнообразные варианты и модификации этого идеала. Модифицировался этот идеал и с течением времени. Этические нормативы официальной речи, например, 60х, а
затем 70х годов, были несколько иными.

Ю.В. Рождественский характеризует их следующим образом: «Отношения между классами речедеятелей называются этосом
речевых коммуникаций. Вне успешного регулирования этосом об85

щество приходит в состояние смуты. Как показывает история, далеко не всегда удается наладить успешное регулирование отношений между речедеятелями. От регулирования этоса речевых коммуникаций зависит прогресс, стагнация или деградация общества.
Различие в ступенях развития общества зависит от типа и характера этоса речевых коммуникаций, принятого в данном этносе» [Рождественский 1997: 485]. Эти отношения в советской культуре, как
было показано выше, строятся на принципе демократического централизма и определяются структурой словесности.
Отношения между советскими речедеятелями можно разделить
на а) отношения между риторами (партийная этика) и б) отношения между риторами и аудиторией (массой).
Партийная этика отличается от прочих профессиональных этик
своим культурным статусом и тем, что она ориентирована на интересы классовой борьбы пролетариата, наиболее авторитетной профессиональной группы — классагегемона. Нравственным признается все то, что соответствует этим интересам. А. Синявский сказал
об этом так: «Лично Ленин был скорее добрым человеком. Но в своих
политических действиях он был безразличен к вопросам «добра» и
«зла», полагая, что «добро» — это то, что полезно в данный момент
пролетариату и его, ленинской, политике, выражавшей, как ему казалось, пролетарские интересы. А «зло» — все то, что может этим
интересам повредить и помешать» [Синявский 1989: 133]. Подобная партэтика придает членам партии, большевикам свойство «особости». В философском смысле большевик соотносим с ницшеанским сверхчеловеком. О том, что большевики — особые люди, любили говорить и Ленин, и Сталин (см. Приложение 1.4, 3, 7.2, 9.2, 12).
Отношения риторов и аудитории детерминированы задачами
пропаганды и агитации, т.е. пафосом. В связи с этим рассмотрим
специфику отношений риторов, определяемую составом советской
литературной устной речи — гомилетикой и ораторикой.
Выше уже говорилось, что в советской гомилетике произошла
экспансия пропаганды: она вытеснила проповедь и вошла как непременный элемент во все гомилетические жанры. Вместе с этим
изменился и состав речедеятелей в гомилетике. Для характеристики этих явлений воспользуемся, вслед за Ю.В. Рождественским,
матричной формой изложения.

86

Ю.В. Рождественский приводит матрицу, показывающую соотношение «видов устной речи, выводящихся к сочинениям» (т.е. к
письменной литературной речи) и классов речедеятелей [Рождественский 1997: 471]. Под термином «диалектика» в ней понимается научная речь (это толкование несколько условно, так как «осовременивает» описываемое явление).

Матрица Ю.В. Рождественского

+
—
—
—
+

—
+
—
—
+

—
—
+
—
+

—
—
—
+
+

Строго говоря, «сценическая речь» и «поэты» к гомилетике не
относятся, они объединены с гомилетикой по признаку «выводимости» из письменной литературной речи. Они не мешают нашему
анализу, а дают важную дополнительную информацию, так как изменения в советской словесной культуре затронули и эту сферу.
Теперь рассмотрим соотношение видов речи и классов речедеятелей в советской гомилетике, используя такую же матричную форму изложения.

Матрица советской гомилетики

+
+
+
+

+
—
—
+

—
+
—
+

—
—
+
+

Сравнение матриц показывает, что система значительно упростилась: сократилось число видов речи (пропаганда поглотила проповедь). Это новоприобретенное свойство советской гомилетики имело предпосылки в старой системе, в которой пропаганда уже входила в
сферу компетенции всех речедеятелей (см. матрицу Ю.В. Рождественского).
Другая новая черта — изменение состава речедеятелей: религиозные риторы были поставлены вне культуры, их место в культуре
заняли партийные риторы. В традиционной системе гомилетики не
было класса профессиональных пропагандистов. Все классы риторов ведали пропагандой в своих видах речи, проповедь не сводилась к пропаганде. В советской же гомилетике появляется класс
профессиональных пропагандистовпартработников. Они ведают не
только собственно идеологической пропагандистской речью, но и
всеми видами речи в пропагандистском аспекте, придавая словесности партийность. Партийные риторы оказались функционально более загружены, чем проповедники: они проявлялись во всех видах речи,
их пропагандистская компетенция приобретала универсализм (об уровне культуры речи и знания предмета, которые, разумеется, снижались, здесь не говорим). Они стали образцом для прочих риторов.
Результатом было обретение всеми видами гомилетической речи
элементов партийной пропаганды (а не только пропаганды собственного предмета, как прежде).
Приведем теоретикориторическую интерпретацию этих фактов
Ю.В. Рождественским: «Проповедь и пропаганда сходны друг с другом тем, что аудитория составляется добровольно. Поэтому существует возможность обратить пропаганду в проповедь тем, что задать ей общую программу. Эта ошибка была совершена многими
коммунистическими партиями. Поскольку пропаганда всегда ситуативна в том смысле, что она представляет собой комментарий к
событиям, то в том случае, когда комментарий к событиям приобретает общий и ритуализированный характер, т.е. строится по одной программе (что и было сделано), то пропаганда обращается в
проповедь. Но проповедовать события и комментарии к ним нельзя,
так как в этом нет изменения внутреннего состояния человека.
Поэтому такая «пропаганда» становится скучной и возбуждает в

88

аудитории реакцию отторжения и сопротивления и превращается
в контрпропаганду.
Не менее губительно для пропаганды смешение ее с учебной речью. Это происходит тогда, когда аудитория пропаганды перестает
быть сошедшейся добровольно и обращается в учебную аудиторию,
при которой инициатива публичного диалога оратора и членов
аудитории переходит от членов аудитории к оратору (по принципу учебной речи). В этом случае члены аудитории и оратор начинают тяготиться обязанностью отвечать, так как предметом пропаганды являются текущие события и ориентация в них. Это смешение также проваливает самую идею пропаганды» [Рождественский
1997: 364—365].
Охарактеризованные процессы отразились и в советском словоупотреблении. Вопервых, слова пропаганда и проповедь начинают употребляться как синонимы. Например, Ленин в 1919 году писал (слова в цитатах выделены нами. — А.Р.): «Если в прежнее время
мы пропагандировали общими истинами, то теперь мы пропагандируем работой. Это — тоже проповедь, но это проповедь действием» [Ленин. Полн. собр. соч. Т. 39: 27]. Вовторых, слово проповедь в значении «пропаганда» приобретает явную пейоративную
окраску. Примеры из Краткого курса истории ВКП(б) 1938 года:
Вести такую проповедь — значит вести дело на уничтожение
партии; Оппортунисты проповедовали отказ от революционной
борьбы; «Левые коммунисты» проповедовали троцкистские взгляды; На страницах московской партийной печати и на партийных
собраниях проповедовалась необходимость уступок кулачеству
[История 1938]. Лексикографически этот оттенок значения не зафиксирован.
Перейдем к рассмотрению ораторики. Традиционно она представлена тремя видами речи — судебной, совещательной и показательной. Соответственно выделяются и классы речедеятелей — юристы, управленцы и политики. Представим их соотношение матрицей.

89

Матрица традиционной ораторики

Советскую ораторику можно представить следующим образом:

Матрица советской ораторики

+
—
—

—
+
—

—
—
+

Как видим, система ораторики усложнилась. К классу речедеятелей добавились поэты. Советские поэты проявляли себя прежде
всего как риторыораторы, и это привело к появлению почти митинговых форм поэтических выступлений (от В.В Маяковского до
поэтов 60х годов). Если в русской дореволюционной культуре риторичность и была присуща поэтам «гражданственного» направления (Н.А. Некрасов, демократическая поэзия), то это не приводило
к ораторической реализации их творчества.
Кроме того, политики (а точнее, партработники, партийные риторы) распространяли свою риторическую компетенцию на все сферы ораторической деятельности. Как «солдаты партии» они осуществляли «общее руководство», т.е. методологическое руководство

+
—
+

—
+
+

+
+
+

—
—
+

Доступ онлайн
220 ₽
В корзину