Книжная полка Сохранить
Размер шрифта:
А
А
А
|  Шрифт:
Arial
Times
|  Интервал:
Стандартный
Средний
Большой
|  Цвет сайта:
Ц
Ц
Ц
Ц
Ц

Дом с мезонином

Бесплатно
Основная коллекция
Артикул: 627430.01.99
Чехов, А.П. Дом с мезонином [Электронный ресурс] / А.П. Чехов. - Москва : Инфра-М, 2015. - 18 с. - Текст : электронный. - URL: https://znanium.com/catalog/product/517252 (дата обращения: 16.01.2025)
Фрагмент текстового слоя документа размещен для индексирующих роботов
Б и б л и о т е к а Р у с с к о й К л а с с и к и

А.П. Чехов 
 

ДОМ С МЕЗОНИНОМ

 
 

А.П. Чехов 
 

 
 
 
 
 
 
 

 
 
 
 
 
 

ДОМ С МЕЗОНИНОМ 

 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

Москва 
ИНФРА–М 
2015 

2 

I 

Это было 6–7 лет тому назад, когда я жил в одном из уездов 
Т–ой губернии, в имении помещика Белокурова, молодого человека, который вставал очень рано, ходил в поддевке, по вечерам 
пил пиво и всё жаловался мне, что он нигде и ни в ком не встречает сочувствия. Он жил в саду во флигеле, а я в старом барском 
доме, в громадной зале с колоннами, где не было никакой мебели, кроме широкого дивана, на котором я спал, да еще стола, на 
котором я раскладывал пасьянс. Тут всегда, даже в тихую погоду, 
что–то гудело в старых амосовских печах, а во время грозы весь 
дом дрожал и, казалось, трескался на части, и было немножко 
страшно, особенно ночью, когда все десять больших окоп вдруг 
освещались молнией. 
Обреченный судьбой на постоянную праздность, я не делал 
решительно ничего. По целым часам я смотрел в свои окна на небо, на птиц, на аллеи, читал всё, что привозили мне с почты, спал. 
Иногда я уходил из дому и до позднего вечера бродил где–
нибудь. 
Однажды, возвращаясь домой, я нечаянно забрел в какую–то 
незнакомую усадьбу. Солнце уже пряталось, и на цветущей ржи 
растянулись вечерние тени. Два ряда старых, тесно посаженных, 
очень высоких елей стояли, как две сплошные стены, образуя 
мрачную, красивую аллею. Я легко перелез через изгородь и пошел по этой аллее, скользя по еловым иглам, которые тут на вершок покрывали землю. Было тихо, темно, и только высоко на 
вершинах кое–где дрожал яркий золотой свет и переливал радугой в сетях паука. Сильно, до духоты пахло хвоей. Потом я повернул на длинную липовую аллею. И тут тоже запустение и старость; прошлогодняя листва печально шелестела под ногами, и в 
сумерках между деревьями прятались тени. Направо, в старом 
фруктовом саду, нехотя, слабым голосом пела иволга, должно 
быть, тоже старушка. Но вот и липы кончились; я прошел мимо 
белого дома с террасой и с мезонином, и передо мною неожиданно развернулся вид на барский двор и на широкий пруд с купальней, с толпой зеленых ив, с деревней на том берегу, с высокой узкой колокольней, на которой горел крест, отражая в себе заходившее солнце. На миг на меня повеяло очарованием чего–то 
родного, очень знакомого, будто я уже видел эту самую панораму 
когда–то в детстве. 

3 

А у белых каменных ворот, которые вели со двора в поле, у 
старинных крепких ворот со львами, стояли две девушки. Одна 
из них, постарше, тонкая, бледная, очень красивая, с целой копной каштановых волос на голове, с маленьким упрямым ртом, 
имела строгое выражение и на меня едва обратила внимание; 
другая же, совсем еще молоденькая – ей было 17–18 лет, не 
больше – тоже тонкая и бледная, с большим ртом и с большими 
глазами, с удивлением посмотрела на меня, когда я проходил мимо, сказала что–то по–английски и сконфузилась, и мне показалось, что и эти два милых лица мне давно уже знакомы. И я вернулся домой с таким чувством, как будто видел хороший сон. 
Вскоре после этого, как–то в полдень, когда я и Белокуров гуляли около дома, неожиданно, шурша по траве, въехала во двор 
рессорная коляска, в которой сидела одна из тех девушек. Это 
была старшая. Она приехала с подписным листом просить на погорельцев. Не глядя на нас, она очень серьезно и обстоятельно 
рассказала нам, сколько сгорело домов в селе Сиянове, сколько 
мужчин, женщин и детей осталось без крова и что намерен предпринять на первых порах погорельческий комитет, членом которого она теперь была. Давши нам подписаться, она спрятала лист 
и тотчас же стала прощаться. 
– Вы совсем забыли нас, Петр Петрович, – сказала она Белокурову, подавая ему руку. – Приезжайте, и если monsieur N. (она 
назвала мою фамилию) захочет взглянуть, как живут почитатели 
его таланта, и пожалует к нам, то мама и я будем очень рады. 
Я поклонился. 
Когда она уехала, Петр Петрович стал рассказывать. Эта девушка, по его словам, была из хорошей семьи и звали ее Лидией 
Волчаниновой, а имение, в котором она жила с матерью и сестрой, так же, как и село на другом берегу пруда, называлось Шелковкой. Отец ее когда–то занимал видное место в Москве и умер 
в чине тайного советника. Несмотря на хорошие средства, Волчаниновы жили в деревне безвыездно, лето и зиму, и Лидия была 
учительницей в земской школе у себя в Шелковке и получала 25 
рублей в месяц. Она тратила на себя только эти деньги и гордилась, что живет на собственный счет. 
– Интересная семья, – сказал Белокуров. – Пожалуй, сходим к 
ним как–нибудь. Они будут вам очень рады. 
Как–то после обеда, в один из праздников, мы вспомнили про 
Волчаниновых и отправились к ним в Шелковку. Они, мать и обе 

4 

дочери, были дома. Мать, Екатерина Павловна, когда–то, по–
видимому, красивая, теперь же сырая не по летам, больная 
одышкой, грустная, рассеянная, старалась занять меня разговором о живописи. Узнав от дочери, что я, быть может, приеду в 
Шелковку, она торопливо припомнила два–три моих пейзажа, какие видела на выставках в Москве, и теперь спрашивала, что я 
хотел в них выразить. Лидия, или, как ее звали дома, Лида, говорила больше с Белокуровым, чем со мной. Серьезная, не улыбаясь, она спрашивала его, почему он не служит в земстве и почему 
до сих пор не был ни на одном земском собрании. 
– Не хорошо, Петр Петрович, – говорила она укоризненно. – 
Не хорошо. Стыдно. 
– Правда, Лида, правда, – соглашалась мать. – Не хорошо. 
– Весь наш уезд находится в руках Балагина, – продолжала 
Лида, обращаясь ко мне. – Сам он председатель управы, и все 
должности в уезде роздал своим племянникам и зятьям и делает, 
что хочет. Надо бороться. Молодежь должна составить из себя 
сильную партию, но вы видите, какая у нас молодежь. Стыдно, 
Петр Петрович! 
Младшая сестра, Женя, пока говорили о земстве, молчала. Она 
не принимала участия в серьезных разговорах, ее в семье еще не 
считали взрослой и, как маленькую, называли Мисюсь, потому 
что в детстве она называла так мисс, свою гувернантку. Всё время она смотрела на меня с любопытством и, когда я осматривал в 
альбоме фотографии, объясняла мне: «Это дядя... Это крёстный 
папа», и водила пальчиком по портретам, и в это время по–детски 
касалась меня своим плечом, и я близко видел ее слабую, неразвитую грудь, тонкие плечи, косу и худенькое тело, туго стянутое 
поясом. 
Мы играли в крокет и lawn–tennis, гуляли по саду, пили чай, 
потом долго ужинали. После громадной пустой залы с колоннами 
мне было как–то по себе в этом небольшом уютном доме, в котором не было на стенах олеографий и прислуге говорили вы, и всё 
мне казалось молодым и чистым, благодаря присутствию Лиды и 
Мисюсь, и всё дышало порядочностью. За ужином Лида опять 
говорила с Белокуровым о земстве, о Балагине, о школьных библиотеках. Это была живая, искренняя, убежденная девушка, и 
слушать ее было интересно, хотя говорила она много и громко – 
быть может оттого, что привыкла говорить в школе. Зато мой 
Петр Петрович, у которого еще со студенчества осталась манера 

5 

всякий разговор сводить на спор, говорил скучно, вяло и длинно, 
с явным желанием казаться умным и передовым человеком. Жестикулируя, он опрокинул рукавом соусник, и на скатерти образовалась большая лужа, но, кроме меня, казалось, никто не заметил 
этого. 
Когда мы возвратились домой, было темно и тихо. 
– Хорошее воспитание не в том, что ты не прольешь соуса на 
скатерть, а в том, что ты не заметишь, если это сделает кто–
нибудь другой, – сказал Белокуров и вздохнул. – Да, прекрасная, 
интеллигентная семья. Отстал я от хороших людей, ах как отстал! 
А всё дела, дела! Дела! 
Он говорил о том, как много приходится работать, когда хочешь стать образцовым сельским хозяином. А я думал: какой это 
тяжелый и ленивый малый! Он, когда говорил о чем–нибудь 
серьезно, то с напряжением тянул «э–э–э–э», и работал так же, 
как говорил, – медленно, всегда опаздывая, пропуская сроки. В 
его деловитость я плохо верил уже потому, что письма, которые я 
поручал ему отправлять на почту, он по целым неделям таскал у 
себя в кармане. 
– Тяжелее всего, – бормотал он, идя рядом со мной, – тяжелее 
всего, что работаешь и ни в ком не встречаешь сочувствия. Никакого сочувствия! 

II 

Я стал бывать у Волчаниновых. Обыкновенно я сидел на нижней ступени террасы; меня томило недовольство собой, было 
жаль своей жизни, которая протекала так быстро и неинтересно, 
и я все думал о том, как хорошо было бы вырвать из своей груди 
сердце, которое стало у меня таким тяжелым. А в это время на 
террасе говорили, слышался шорох платьев, перелистывали книгу. Я скоро привык к тому, что днем Лида принимала больных, 
раздавала книжки и часто уходила в деревню с непокрытой головой, под зонтиком, а вечером громко говорила о земстве, о школах. Эта тонкая, красивая, неизменно строгая девушка с маленьким, изящно очерченным ртом, всякий раз, когда начинался деловой разговор, говорила мне сухо: 
– Это для вас не интересно. 

6 

Я был ей не симпатичен. Она не любила меня за то, что я пейзажист и в своих картинах не изображаю народных нужд и что я, 
как ей казалось, был равнодушен к тому, во что она так крепко 
верила. Помнится, когда я ехал по берегу Байкала, мне встретилась девушка бурятка, в рубахе и в штанах из синей дабы, верхом 
на лошади; я спросил у нее, не продаст ли она мне свою трубку, 
и, пока мы говорили, она с презрением смотрела на мое европейское лицо и на мою шляпу, и в одну минуту ей надоело говорить 
со мной, она гикнула и поскакала прочь. И Лида точно так же 
презирала во мне чужого. Внешним образом она никак не выражала своего нерасположения ко мне, но я чувствовал его и, сидя 
на нижней ступени террасы, испытывал раздражение и говорил, 
что лечить мужиков, не будучи врачом, значит обманывать их и 
что легко быть благодетелем, когда имеешь две тысячи десятин. 
А ее сестра, Мисюсь, не имела никаких забот и проводила 
свою жизнь в полной праздности, как я. Вставши утром, она тотчас же бралась за книгу и читала, сидя на террасе в глубоком 
кресле, так что ножки ее едва касались земли, или пряталась с 
книгой в липовой аллее, или шла за ворота в поле. Она читала целый день, с жадностью глядя в книгу, и только потому, что взгляд 
ее иногда становился усталым, ошеломленным и лицо сильно 
бледнело, можно было догадаться, как это чтение утомляло ее 
мозг. Когда я приходил, она, увидев меня, слегка краснела, оставляла книгу и с оживлением, глядя мне в лицо своими большими 
глазами, рассказывала о том, что случилось, например, о том, что 
в людской загорелась сажа, или что работник поймал в пруде 
большую рыбу. В будни она ходила обыкновенно в светлой рубашечке и в темно–синей юбке. Мы гуляли вместе, рвали вишни 
для варенья, катались в лодке, и, когда она прыгала, чтобы достать вишню или работала веслами, сквозь широкие рукава просвечивали ее тонкие, слабые руки. Или я писал этюд, а она стояла 
возле и смотрела с восхищением. 
В одно из воскресений, в конце июля, я пришел к Волчаниновым утром, часов в девять. Я ходил по парку, держась подальше 
от дома, и отыскивал белые грибы, которых в то лето было очень 
много, и ставил около них метки, чтобы потом подобрать их вместе с Женей. Дул теплый ветер. Я видел, как Женя и ее мать, обе 
в светлых праздничных платьях, прошли из церкви домой, и Женя придерживала от ветра шляпу. Потом я слышал, как на террасе 
пили чай. 

7 

Для меня, человека беззаботного, ищущего оправдания для 
своей постоянной праздности, эти летние праздничные утра в 
наших усадьбах всегда были необыкновенно привлекательны. 
Когда зеленый сад, еще влажный от росы, весь сияет от солнца и 
кажется счастливым, когда около дома пахнет резедой и олеандром, молодежь только что вернулась из церкви и пьет чай в саду, и когда все так мило одеты и веселы, и когда знаешь, что все 
эти здоровые, сытые, красивые люди весь длинный день ничего 
не будут делать, то хочется, чтобы вся жизнь была такою. И теперь я думал то же самое и ходил по саду, готовый ходить так без 
дела и без цели весь день, все лето. 
Пришла Женя с корзиной; у нее было такое выражение, как 
будто она знала или предчувствовала, что найдет меня в саду. Мы 
подбирали грибы и говорили, и когда она спрашивала о чем–
нибудь, то заходила вперед, чтобы видеть мое лицо. 
– Вчера у нас в деревне произошло чудо, – сказала она. – Хромая Пелагея была больна целый год, никакие доктора и лекарства 
не помогали, а вчера старуха пошептала и прошло. 
– Это не важно, – сказал я. – Не следует искать чудес только 
около больных и старух. Разве здоровье не чудо? А сама жизнь? 
Что не понятно, то и есть чудо. 
– А вам не страшно то, что не понятно? 
– Нет. К явлениям, которых я не понимаю, я подхожу бодро и 
не подчиняюсь им. Я выше их. Человек должен сознавать себя 
выше львов, тигров, звезд, выше всего в природе, даже выше того, что непонятно и кажется чудесным, иначе он не человек, а 
мышь, которая всего боится. 
Женя думала, что я, как художник, знаю очень многое и могу 
верно угадывать то, чего не знаю. Ей хотелось, чтобы я ввел ее в 
область вечного и прекрасного, в этот высший свет, в котором, по 
ее мнению, я был своим человеком, и она говорила со мной о боге, о вечной жизни, о чудесном. И я, не допускавший, что я и мое 
воображение после смерти погибнем навеки, отвечал: «да, люди 
бессмертны», «да, нас ожидает вечная жизнь». А она слушала, 
верила и не требовала доказательств. 
Когда мы шли к дому, она вдруг остановилась и сказала: 
– Наша Лида замечательный человек. Не правда ли? Я ее горячо люблю и могла бы каждую минуту пожертвовать для нее жизнью. Но скажите, – Женя дотронулась до моего рукава пальцем, – 
скажите, почему вы с ней всё спорите? Почему вы раздражены? 

8 

– Потому что она неправа. 
Женя отрицательно покачала головой, и слезы показались у 
нее на глазах. 
– Как это непонятно! – проговорила она. 
В это время Лида только что вернулась откуда–то и, стоя около крыльца с хлыстом в руках, стройная, красивая, освещенная 
солнцем, приказывала что–то работнику. Торопясь и громко разговаривая, она приняла двух–трех больных, потом с деловым, 
озабоченным видом ходила по комнатам, отворяя то один шкап, 
то другой, уходила в мезонин; ее долго искали и звали обедать, и 
пришла она, когда мы уже съели суп. Все эти мелкие подробности я почему–то помню и люблю, и весь этот день живо помню, 
хотя не произошло ничего особенного. После обеда Женя читала, 
лежа в глубоком кресле, а я сидел на нижней ступени террасы. 
Мы молчали. Всё небо заволокло облаками, и стал накрапывать 
редкий, мелкий дождь. Было жарко, ветер давно уже стих, и казалось, что этот день никогда не кончится. К нам на террасу вышла 
Екатерина Павловна, заспанная, с веером. 
– О, мама, – сказала Женя, целуя у нее руку, – тебе вредно 
спать днем. 
Они обожали друг друга. Когда одна уходила в сад, то другая 
уже стояла на террасе и, глядя на деревья, окликала: «ау, Женя!» 
или: «мамочка, где ты?» Они всегда вместе молились и обе одинаково верили, и хорошо понимали друг друга, даже когда молчали. И к людям они относились одинаково. Екатерина Павловна 
также скоро привыкла и привязалась ко мне, и когда я не появлялся два–три дня, присылала узнать, здоров ли я. На мои этюды 
она смотрела тоже с восхищением, и с такою же болтливостью и 
так же откровенно, как Мисюсь, рассказывала мне, что случилось, и часто поверяла мне свои домашние тайны. 
Она благоговела перед своей старшей дочерью. Лида никогда 
не ласкалась, говорила только о серьезном; она жила своею особенною жизнью и для матери и для сестры была такою же священной, немного загадочной особой, как для матросов адмирал, 
который всё сидит у себя в каюте. 
– Наша Лида замечательный человек, – говорила часто мать. – 
Не правда ли? 
И теперь, пока накрапывал дождь, мы говорили о Лиде. 
– Она замечательный человек, – сказала мать и прибавила 
вполголоса тоном заговорщицы, испуганно оглядываясь: – Таких 

9 

днем с огнем поискать, хотя, знаете ли, я начинаю немножко беспокоиться. Школа, аптечки, книжки – всё это хорошо, но зачем 
крайности? Ведь ей уже двадцать четвертый год, пора о себе 
серьезно подумать. Этак за книжками и аптечками и не увидишь, 
как жизнь пройдет... Замуж нужно. 
Женя, бледная от чтения, с помятою прической, приподняла 
голову и сказала как бы про себя, глядя на мать: 
– Мамочка, всё зависит от воли божией! 
И опять погрузилась в чтение. 
Пришел Белокуров в поддевке и в вышитой сорочке. Мы играли в крокет и lawn–tennis, потом, когда потемнело, долго ужинали, и Лида опять говорила о школах и о Балагине, который забрал в свои руки весь уезд. Уходя в этот вечер от Волчаниновых, 
я уносил впечатление длинного–длинного, праздного дня, с грустным сознанием, что всё кончается на этом свете, как бы ни было длинно. Нас до ворот провожала Женя, и оттого, быть может, 
что она провела со мной весь день от утра до вечера, я почувствовал, что без нее мне как будто скучно и что вся эта милая семья 
близка мне; и в первый раз за всё лето мне захотелось писать. 
– Скажите, отчего вы живете так скучно, так не колоритно? – 
спросил я у Белокурова, идя с ним домой. – Моя жизнь скучна, 
тяжела, однообразна, потому что я художник, я странный человек, я издерган с юных дней завистью, недовольством собой, неверием в свое дело, я всегда беден, я бродяга, но вы–то, вы, здоровый, нормальный человек, помещик, барин, – отчего вы живете 
так неинтересно, так мало берете от жизни? Отчего, например, вы 
до сих нор не влюбились в Лиду или Женю? 
– Вы забываете, что я люблю другую женщину, – ответил Белокуров. 
Это он говорил про свою подругу, Любовь Ивановну, жившую 
с ним вместе во флигеле. Я каждый день видел, как эта дама, 
очень полная, пухлая, важная, похожая на откормленную гусыню, гуляла по саду, в русском костюме с бусами, всегда под зонтиком, и прислуга то и дело звала ее то кушать, то чай пить. Года 
три назад она наняла один из флигелей под дачу, да так и осталась жить у Белокурова, по–видимому, навсегда. Она была старше его лет на десять и управляла им строго, так что, отлучаясь из 
дому, он должен был спрашивать у нее позволения. Она часто 
рыдала мужским голосом, и тогда я посылал сказать ей, что если 
она не перестанет, то я съеду с квартиры; и она переставала. 

10 

Похожие